UKA.ru | в начало библиотеки

Библиотека lib.UKA.ru

детектив зарубежный | детектив русский | фантастика зарубежная | фантастика русская | литература зарубежная | литература русская | новая фантастика русская | разное
Анекдоты на uka.ru

  А.П.ЧЕХОВ






Исправляющий должность судебного следователя и уездный врач ехали  на
вскрытие в село Сырню. По дороге их захватила метель, они долго кружили  и
приехали к месту не в полдень, как хотели, а только к  вечеру,  когда  уже
было темно. Остановились на ночлег в земской избе. Тут же, в земской избе,
по  случайности,  находился  и  труп,  труп  земского  страхового   агента
Лесницкого, который три дня назад приехал  в  Сырню  и,  расположившись  в
земской избе и потребовав себе самовар, застрелился совершенно  неожиданно
жля всех; и то обстоятельство, что он покончил с жизнью как-то странно, за
самоваром, разложив на столе закуски, дало многим  повод  заподозрить  тут
убийство; понадобилось вскрытие.
Доктор и следователь в сенях стряхивали с себя снег, стуча ногами,  а
возле стоял сотский Илья Лошадин, старик,  и  светил  им,  держа  в  руках
жестяную лампочку. Сильно пахло керосином.
- Ты кто? - спросил доктор.
- Цоцкай... - ответил сотский.
Он и на почте так расписывался: цоцкай.
- А где же понятые?
- Должно, чай пить пошли, ваше высокоблагородие.
Направо была чистая комната, "приезжая",  или  господская,  налево  -
черная, с большой печью и  полатями.  Доктор  и  следователь,  а  за  ними
сотский, держа лампочку выше головы, вошли в  чистую.  Здесь  на  полй,  у
самых ножек стола, лежало неподвижно длинное  тело,  покрытое  белым.  При
слабом свете лампочки, кроме белого покрывала, ясно были видны  еще  новые
резиновые калоши, и все тут  было  нехорошо,  жутко:  и  темные  стены,  и
тишина, и эти калоши, и неподвижность мертвого тела. На столе был самовар,
давно уже холодный, и вокруг него свертки, должно быть с закусками.
- Стреляться в земской избе - как это бестактно! - проговорил доктор.
- Пришла охота пустить себе пулю в лоб, ну и стрелялся бы у себя  в  доме,
где-нибудь в сарае.
Он, как был, в шапке, в шубе и в валенках, опустился на  скамью;  его
спутник, следователь, сел напротив.
- Эти истерики и неврастеники большие эгоисты, - продолжал  доктор  с
горечью. - Когда неврастеник спит  с  вами  в  одной  комнате,  то  шуршит
газетой; когда он обедает с вами,  то  устраивает  сцену  своей  жене,  не
стесняясь вашим присутствием; и когда ему приходит охота застрелиться,  то
вот он стреляется в деревне, в земской избе, чтобы наделать всем  побольше
хлопот. Эти господа при всех обстоятельствах жизни думают только  о  себе.
Только о себе! Потому-то старики так и не  любят  этого  нашего  "нервного
века".
- Мало ли чего не любят старики, - сказал следователь зевая. - Вы вот
укажите старикам  на  то,  какая  разница  между  прежними  и  теперешними
самоубийствами.  Прежний,  так  называемый  порядочный  человек  стрелялся
оттого, что казенные деньги  растратил,  а  теперешний  -  жизнь  надоела,
тоска... Что лучше?
- Жизнь надоела, тоска, но, согласитесь, можно было бы застрелиться и
не в земской избе.
- Уж такое горе, - заговорил сотский, - такое горе, чистое наказание.
Народ очень беспокоится, ваше высокоблагородие, уж третью  ночь  не  спят.
Ребята плачут. Надо коров доить, а бабы в хлев не идут, боятся... Как бы в
потемках барин не примерещился. Известно, глупые  женщины,  но  которые  и
мужики тоже боятся. Как вечер, мимо избы не ходят в одиночку, а  так,  все
табуном. И понятые тоже...
Доктор Старченко, мужчина средних лет, с темной бородой, в  очках,  и
следователь Лыжин, белокурый, еще молодой, кончивший только два года назад
и похожий больше на студента, чем на чиновника, сидели молча, задумавшись.
Им было досадно, что они  опоздали.  Нужно  было  теперь  ждать  до  утра,
оставаться  здесь  ночевать,  а  был  еще  только   шестой   час,   и   им
представлялись  длинный  вечер,  потом  длинная,   темная   ночь,   скука,
неудобство их постелей,  тараканы,  утренний  холод;  и,  прислушиваясь  к
метели, которая выла в трубе и на чердаке, они оба думали о том,  как  все
это не похоже на жизнь, которой  они  хотели  бы  для  себя  и  о  которой
когда-то мечтали, и как оба  они  далеки  от  своих  сверстников,  которые
теперь в городе ходят по  освещенным  улицам,  не  замечая  непогоды,  или
собираются теперь в театр, или сидят в кабинетах за книгой. О, как  дорого
дали бы они теперь, чтобы только пройтись по Невскому или  по  Петровке  в
Москве, послушать порядочного пения, посидеть час-другой в ресторане...
- У-у-у-у! - пела метель на чердаке, и что-то снаружи хлопало злобно,
должно быть вывеска на земской избе. - У-у-у-у!
- Как вам угодно, а я не желаю тут оставаться,  -  сказал  Старченко,
поднимаясь. - Еще  шестой  час,  спать  рано,  я  поеду  куда-нибудь.  Тут
недалеко живет фон Тауниц, всего  три  версты  от  Сырни.  Поеду  к  нему,
проведу там вечер. Сотский, ступай скажи ямщику, чтобы не распрягал. А  вы
как? - спросил он у Лыжина.
- Не знаю. Должно быть, спать лягу.
Доктор запахнул шубу и вышел. Слышно  было,  как  он  разговаривал  с
ямщиком, как на озябших лошадях вздрагивали бубенчики. Уехал.
- Тебе, барин, здесь ночевать не годится, - сказал сотский, -  иди  в
ту половину. Там не чисто, да уж одну ночь ничего. Я сейчас самовар возьму
у  мужика,  заставлю,  потом   этого   навалю   тебе   сена,   спи,   ваше
высокоблагородие, с богом.
Немного погодя следователь сидел в черной половине за  столом  и  пил
чай, а сотский Лошадин  стоял  у  двери  и  говорил.  Это  был  старик  за
шестьдесят лет, небольшого роста, очень худой, сгорбленный, белый, на лице
наивная улыбка, глаза слезились, и все он почмокивал, точно сосал леденец.
Он был в коротком полушубке и в валенках  и  не  выпускал  из  рук  палки.
Молодость следователя, по-видимому, вызывала  в  нем  жалость,  и  потому,
вероятно, он говорил ему "ты".
-  Старшина  Федор  Макарыч  приказывал,  как  приедет  становой  или
следователь, чтобы ему доложить, - говорил он. - Значит, такое дело,  надо
идти теперь... До волости четыре версты, метель, снегу намело  -  страсть,
пожалуй, придешь туда не раньше, как в полночь. Ишь гудет как.
- Старшина мне не нужен, - сказал Лыжин. - Ему тут нечего делать.
Он с любопытством посматривал на старика и спросил:
- Скажи, дед, сколько лет ты ходишь сотским?
- Сколько? Да уж лет тридцать. После воли через пять лет стал ходить,
вот и считай. С того времени каждый день хожу. У людей праздник, а  я  все
хожу. На дворе Святая, в церквах звон, Христос воскресе, а я с  сумкой.  В
казначейство, на почту, к становому на квартиру, к земскому, к  податному,
в управу, к господам, к мужикам, ко  всем  православным  христианам.  Ношу
пакеты, повестки, окладные листы,  письма,  бланки  разные,  ведомости,  и
значит, господин хороший, ваше высокоблагородие, нынче такие бланки пошли,
чтобы цыфри записывать, - желтые, белые, красные, - и  всякий  барин,  или
батька, или богатый мужик беспременно записать должен раз  десять  в  год,
сколько у него посеяно и убрано, сколько у него четвертей или  пудов  ржи,
сколько овса, сена  и  какая,  значит,  погода  и  разные  там  насекомые.
Конечно, пиши что хочешь, тут одна форма, а ты ходи,  раздавай  листки,  а
потом опять ходи и собирай. Вот, к примеру сказать, барина потрошить не  к
чему, сам знаешь, пустое дело, только руки поганить, а ты вот  потрудился,
ваше высокоблагородие, приехал, потому форма;  ничего  тут  не  поделаешь.
Тридцать лет хожу по форме. Летом оно ничего, тепло,  сухо,  а  зимой  или
осенью оно неудобно. Случалось, и утопал и замерзал - всего  бывало.  И  в
лесу сумку отнимали недобрые люди, и в шею били, и под судом был...
- За что под судом?
- За мошенничество.
- То есть как за мошенничество?
- А так, значит, писарь  Хрисанф  Григорьев  подрядчику  чужие  доски
продал, обманул, значит. Я был при этом деле, меня  за  водкой  в  трактир
посылали; ну, со мной писарь не делился, даже стаканчика не поднес, но как
я по нашей бедности, по видимости, значит, человек ненадежный, не стоющий,
то нас обеих судили; его в острог, а меня,  дал  бог,  оправдали  по  всем
правам. В суде такую бумагу читали. И все в мундирах. На  суде-то.  Я  так
тебе скажу, ваше высокоблагородие,  наша  служба  для  непривычного  -  не
приведи бог, погибель сущая, а для нас ничего. Когда не ходишь,  так  даже
ноги болят. И дома для нас хуже. Дома в волости писарю печь затопи, писарю
воды принеси, писарю сапоги почисть.
- А сколько ты получаешь жалованья? - спросил Лыжин.
- Восемьдесят четыре рубля в год.
- Небось ведь и доходишки есть. Не без того?
- Какие наши доходишки! Нынешние господа на  чай  дают  редко  когда.
Господа нынче строгие, обижаются все. Ты ему бумагу  принес  -  обижается,
шапку перед ним снял - обижается. Ты, говорит, не с  того  крыльца  зашел,
ты, говорит, пьяница, от тебя луком воняет, болван,  говорит,  сукин  сын.
Есть, конечно, и добрые, да что  с  них  возьмешь,  только  насмехаются  и
разные прозвания. К примеру, барин Алтухин; и добрый и, глядишь, чверезый,
в своем уме, а как увидит, так и кричит, сам не  понимает  что.  Прозвание
мне такое дал. Ты, говорит...
Сотский проговорил какое-то слово,  но  так  тихо,  что  нельзя  было
разобрать.
- Как? - спросил Лыжин. - Ты повтори.
- Администрация! - громко повторил сотский. - Давно уж так зовет, лет
шесть.  Здравствуй,  администрация!  Но  я  ничего,  пускай,  бог  с  ним.
Случается, какая барыня вышлет  стаканчик  водочки  и  кусок  пирога,  ну,
выпьешь за ее здоровье. А больше мужики подают; мужики - те душевней, бога
боятся: кто хлебца, кто щец  даст  похлебать,  кто  и  поднесет.  Старосты
чайком потчуют в трактире. Вот сейчас понятые пошли  чай  пить.  "Лошадин,
говорят, побудь тут за нас, постереги", - и по копейке дали. Страшно им  с
непривычки. А вчерась дали пятиалтынничек и стаканчик поднесли.
- А тебе разве не страшно?
- Страшно, барин, да ведь наше дело такое - служба, никуда от ней  не
уйдешь. Летось ведо арестанта в город, а он меня - по шее! по шее! по шее!
А кругом поле, лес, -  куда  от  него  уйдешь?  Так  и  тут  вот.  Барина,
Лесницкого, я еще эканького помню, и отца его знал, и мамашу. Я из деревни
Недощотовой, а они, господа Лесницкие, от нас не больше, как в  версте,  и
того меньше, межа с межой. И была у господина  Лесницкого  сестра  девица,
богобоязливая и милосердная. Помяни, господи, душу рабы твоей Юлии, вечная
память. Замуж не пошла, а когда помирала, то все свое добро  поделила;  на
монастырь  записала  сто  десятин,  да  нам,  обществу  крестьян   деревни
Недощотовой, на помин души,  двести,  а  братец  ейный,  барин-то,  бумагу
спрятал, сказывают, в печке сжег и всю землю себе забрал.  Думал,  значит,
себе на пользу, ан - нет, погоди, на свете неправдой не  проживешь,  брат.
Барин потом на духу лет двадцать не был, его от церкви отшибало, значит, и
без покаяния помер, лопнул. Толстючий был. Так и  лопнул  вдоль.  Потом  у
молодого барина, у Сережи-то, все за долги забрали, все как  есть;  ну,  в
науках далеко не пошел, ничего не может, и  председатель  земской  управы,
дядя его, "возьму-ка, думает, его, Сережу-то,  к  себе  в  агенты,  пускай
страхует, дело немудрое".  А  барин  молодой,  гордый,  тоже  хочется,  да
пошире, да повидней, да повольготней,  ну,  обидно,  значит,  в  тележонке
трепаться по уезду, с мужиками разговаривать; ходит и все в землю  глядит,
глядит и молчит; окликнешь его у самого уха:  "Сергей  Сергеич!"  -  а  он
оглянется этак: "А?" - и опять глядит в землю. А теперь, видишь,  руки  на
себя наложил. Нескладно, ваше высокоблагородие, неправильно это самое и не
поймешь, что оно такое на свете, господи  милостивый.  Сказать,  отец  был
богатый, а ты бедный, обидно, это конечно, ну, да что ж, привыкать надо. Я
тоже жил хорошо, у меня,  ваше  высокоблагородие,  были  две  лошади,  три
коровы, овец штук двадцать  держал,  а  пришло  время,  с  одной  сумочкой
остался, да и та не моя, а казенная, и теперь, в нашей Недощотовой,  ежели
говорить, мой дом что ни на есть хуже. У Мокея было четыре лакея, а теперь
Мокей сам лакей. У Петрака  было  четыре  батрака,  а  теперь  Петрак  сам
батрак.
- Отчего же ты обеднял? - спросил следователь.
- Сыны мои водку пьют шибко. Так пьют, так пьют, что сказать  нельзя,
не поверишь.
Лыжин слушал и думал о том, что вот он, Лыжин, уедет рано или  поздно
опять в Москву, а этот старик останется здесь навсегда и будет все  ходить
и ходить; и сколько еще в  жизни  придется  встречать  таких  истрепанных,
давно нечесанных, "не стоющих" стариков, у которых в душе каким-то образом
крепко сжились пятиалтынничек, стаканчик и глубокая вера в то, что на этом
свете неправдой не проживешь.  Потом  наскучило  слушать,  и  он  приказал
принести сена для постели. В приезжей стояла железная кровать с подушкой и
одеялом, и ее можно было принести оттуда, но возле нее почти три дня лежал
покойник (который, быть может, садился на нее перед смертью), и теперь  на
ней было бы неприятно спать...
"Еще только половина восьмого, - подумал Лыжин, взглянув на  часы.  -

 
в начало наверх
Как это ужасно!" Спать не хотелось, но от нечего делать, чтобы какнибудь скоротать время, он лег и укрылся пледом. Лошадин, убирая посуду, выходил и входил несколько раз, почмокивая и вздыхая, все топтался у стола, наконец взял свою лампочку и вышел; и, глядя сзади на его длинные седые волосы и согнутое тело, Лыжин подумал: "Точно колдун в опере". Стало темно. Должно быть, за облаками была луна, так как ясно были видны окна и снег на рамах. - У-у-у-у! - пела метель. - У-у-у-у! - Ба-а-а-тюшки! - провыла баба на чердаке или так только послышалось. - Ба-а-а-тюшки мои-и! - Ббух! - ударилось что-то снаружи о стену. - Трах!

ВВерх