UKA.ru | в начало библиотеки

Библиотека lib.UKA.ru

детектив зарубежный | детектив русский | фантастика зарубежная | фантастика русская | литература зарубежная | литература русская | новая фантастика русская | разное
Анекдоты на uka.ru
Собрание четвертое:  Предместье. Провинция .

(Продолжение)

Александр Скидан



ВЗГЛЯД НА ВИД НЕБА
АЛЕКСАНДРИИ








Пусть будет голос, голос как предместье письма, письма в предместье. Если, конечно, отправитель не прибегает к 
последнему как прибегают на финише к погребальной урне. Письмо рвется, размокает, притягивает пламена; голос-никогда 
и нигде. Тем и одаривает.  И капля вкусного яда оживляет меня, будучи мертвой : заключаем мы в молчаливой перспективе 
молнии, зазора, ничто. Даль сжимается, превращаясь в недоступную, недопустимую блшизь. Запустение. Запустение запустения 
запускает обморочные корни-щупальца под кожу ветра; прокаленный воздух. Прокаленной проказой и видениями распада 
воздух сотрясает озноб; рябь плоится, и женщина стучится в висок. Голос. Никогда и нигде. Пусть себе шелестит, 
чужой и отдаленно знакомый, тщится рассказать нечто. Хотя, может быть, и предпочел бы не делать этого, ничего не 
делать; ничего не делать в перспективе ничто, так, чтобы предпочесть в итоге абсолютно другое. Что именно? Здесь 
или нигде? Нигде. Что именно? Он не помнит, предпочитая забыть: практикуя забвение. Стало быть. не забыть вот что.


Пусть будет голос, голос как предместье письма, письма в предместье. Чужой и отдаленно знакомый, истонченный донельзя, 
потом и он окончательно исто- заострится, но не сейчас, еще нет, еще. Сейчас он окончательно заостриться не вправе, 
поскольку плексиглазовая оправа заставляет его звучать, озвучивать, исполнять пустоту: наставляет на путь истинный, 
сказали бы мы. Бесконечно и монотонно помнить. Мы в предместье, в Александрии, нигде. Представим себе. Не знаю, 
что он этим хочет сказать. Заведомо ложные показания. Траурный скарабей. И постылый скарб языка, что ворочается 
бесконечно и монотонно в пустыне горла, выплевывает сухое семя, семячко, обезвоженную литеру  а . Триджы в латинице. 
Ему удовольствие. Ему доставляет удовольствие просто-напросто скользить в зеркальную (зазеркальную) гладь удвоения, 
проваливаясь со всеми потрохами в мистическое место триады. Тоска по месту, где сбывается ночь. Она тащит его, 
он тащит ее, падая ледяной тенью на тень листа. Хотя и предпочел бы другое, но что именно, когда за спиной во веки 
вечные воскуряется (дымится) крепостной вал: стены столицы; не оплакивай его, не уповай, не оплакивай ее, не уповай. 
Оказывается, оказываешься отнюдь не в столице, даже не в предместье, оказываешься нигде. Пусть будет нигде, раз 
так того хочет голос. Прокаленный забвением. Стало быть, не забыть вот что.

Есть такой ящик, размером с декоративный спичечный коробок, чрезвычайно наощупь опрятный, с плексиглазовой крышечкой 
и копошащимися внутри колесиками (вылитый скарабей); он умеет записывать тишину. Вначале, отдельным номером, тишина; 
отделка, косметический ремонт тишины: тишина. Представим себе. Заговорщицкое молчанье, знаешь, такой ритуал, когда 
дирижер  запаздывает  перед ритурнелью, и в этом атоме ни на что не похожего страха, замешательства с обеих сторон, 
зреет будущая сердцевина смерча. Стоит только нажать на клавишу. Поскрипывание стульев, как скрипит песок на зубах, 
и скорбное солнца. И капля вкусного яда оживляет его. Одаривает, так сказать, смертью. Чужой и отдаленно знакомой. 
Тьма египетская. Спекулирует на капитальном песке, навязшем в зубах. Стоит только нажать на клавишу. Как нажимают, 
расшатывая, наслаждаясь болью, на ноющий зуб. Предместье. Предместье? Не оплакивай его, не уповай, не оплакивай 
ее, не уповай. Не забыть вот что: как шелестит здесь и теперь неузнаваемый голос. Тщится рассказать нечто, нечто 
насущное, что, возможно, заставило бы наконец, будучи выслушанным, умолкнуть. Вот он и слушает будто море бессмысленно 
неустанно накатывается на песчаный пляж где-то там где его нет и быть не могло потому что он всегда во веки вечные 
никогда не там и не здесь нигде зато море было большое так когда-то ему хотелось назовем это словом молчать. Пауза. 
Если бы речь шла о мысленной музыке, он бы придумал. Вначале, отдельным номером, тишина. Но речь здесь, увы, ни 
при чем. Да и кто при речи?

Конечно, ты слышишь голос, знаешь, про себя, как говорится, знаешь, кому он принадлежит, но зачем-то утаиваешь, 
зачем-то делаешь вид. что не знаешь. Допустим, ты пишешь письмо. Письмо в предместье. И пока (но только пока) ты 
пишешь, ты не хочешь, ты делаешь вид, что не хочешь знать: предместье чего. Ты пишешь. То есть, конечно же, пишет 
он. Он пишет. Это его письмо делает вид, его письмо говорит: пусть будет, пусть будет, говорит оно, голос. Но ведь 
как это ни смешно, ты и в самом деле его слышишь. Бесспорно. И он принадлежит - ты знаешь это, ты и никто другой, 
нужно, чтобы это был ты, - кому... ей? Ну вот. Не будем об этом. Не будем. Или как шелестит в диктофоне неузнаваемый, 
можно предположить, так настраивают валторны и скрипки, вразнобой, всем скопом, в пол-силы, мы же затаиваем дыханье, 
зачарованные, и оно истаивает на нет, что до меня, то давно уже его прячу, в диктофон, в несгораемый шкаф, в ящик 
(письменного стола), просто в ящик, есть такой в заднем уме, не смейся, он стеклянный, он может разбиться, не кантовать. 
Что ж, пусть будет и такая игра, раз уж в него все сыграют. И только какая-то шальная (как по ошибке выпускают 
шасси сумасшедшие летчики, которых искушает демон паденья) нота



 Вообрази же воображаемый Петербург. Туманы, мята, сады; лунатические прогулки на острова, резкий пряный ветер 
с залива... нет, этот пряный стиль не про нас. Когда меркнет свет, я слышу кашель под окнами, как если бы прочищали 
горло старческому вину, дребезжащий звук разбиваемого стекла о стену. Рим, Крайняя Фула, Бердичев, Карфаген и Россия 
- позади. Ночь. Тают призрачные шаги, вообрази же. Не взглянуть ли на египетский (отпускаю кавычки, вольно им) 
иконостас:  Тут (Тот) был Пушкин с кривым лицом в меховой шубе, которого какие-то господа, похожие на факельщиков, 
выносили из узкой, как караульная будка, кареты и, не обращая внимание на удивленного кучера в митрополичьей шапке, 
собирались швырнуть в подъезд  ( Египетская Марка ). При въезде в Саарское Село возвышаются пирамидальные египетские 
ворота, испещренные иератической речью; но и Нева - река забвения, она шьет это дело всем нам. Чувствуешь дюралевый, 
алюминиевый привкус на языке: обшивки? аллюзий? Такова пагуба филологической катастрофы, обращающей в пепел авиабилет 
PAN AMERICAN и прочие библиотеки и беспосадочные перелеты. Спрашивается, куда так самозабвенно лететь, неустанно 
падая, когда Полюс Недостижимости осается неподвижным на карте (туда не ступала ее нога, нога человека, правда), 
а карта в музее Арктики и Антарктики на Марата, висит в двадцати минутах хотя бы ходьбы от  нашего  (бывшего) центра. 
Случается, там распивают портвейн в палатках, жмурятся на искусственный свет, живут в нем. Смотрительницы стареют, 
уходя в полярную ночь ума. И только какая-то шальная нота... NOTA BENE. Исток произведения искусства - в погребальном 
обряде; культура начинается с погребальной урны (пусть это будет пока  поверх  книги). Отпевают, пеленают и экранируют 
- тело, которое останавливает рассудок, как я останавливаю сейчас диктофон, запрещая вести какие-либо изыскания 
дальше. Изыскания в нем не находят себе  духовной  пищи, но лишь песок, палящее, неизъяснимое ничто, другой, пусть 
он и невозможен, голос. Белый, абсолютно ничтожный. Но если тела, даже истонченного вот
 так, вот так - как та пленка, нет? Есть слово как таковое; инстинкт, или лучше сказать искус удвоения находит 
символическую замену. Поэтому и пишут о стихотворении как о египетской ладье мертвых, где все припасено для путешествия 
на тот свет. Как если бы, между нами, он не был уже заведомо и одновременно этим светом: тот свет. Как тебе Новый. 
Тот - бог мудрости и письма, письма и счета, бог броска игральных костей. Стоит только нажать на клавишу, как нажимают 
на пошатнувшийся зуб. Тот - проводник умерших в загробное царство. Гречество приписало ему авторство герметических 
книг, четырнадцати, удвоив именем Трисмегиста. Небо в  Откровении  сворачивается в свиток, потому что в свиток 
заворачивали, пеленали письмо. Хоронили письмом. До лучших, так им казалось, времен. Свиток - пенал (архив) письменности, 
естественный раздвижной саркофаг, саркофаг неба (как оно отражается сейчас в миниатюрной крышечке PANASONIC), урна, 
тот свет. Плексиглазовый кокон. Вот он и обращается к самому себе (сберегательной кассе, под мизерные проценты), 
обращается к самой себе, в себя, в искусственный свет. Его рука лежит на бумаге, и я пишу. И это ничем не отличается 
от работы шелковичного червя, сучащего пряжу из листа, им пожираемого. Он хочет сказать. что пишут - прахом сожигаемых 
книг, прахом идущих голосов; тогда письмена притягивают настоящий огонь блед, огнь настоящего. Но не теперь, еще 
нет, еще .



ALEXANDRIA, слово рассеяния, распыления, оно валится на бок, подстреленное, точно птица Сирин при приближении к 
языковому барьеру, но в то же время непостижимо остается присутствовать, стекленеть в какой-то ускользающей точке, 
как  Воздух Парижа  Дюшана: и здесь и не-здесь, запаянный каплеобразный сосуд, воздух внутри и воздух снаружи; 
этикетка - фломастером, от руки. И здесь и не-здесь. Где же? Но так не говорят, так пишут, как он бы никогда не 
написал: ей, кремированной, в предместье. Предместье чего? Она изгнана навсегда из ниоткуда в нигде. Не забыть 
вот что. Так что, наблюдая свет на ее лице, он уже видел, как  тот мгновенно погаснет, едва уйдет посетитель, и 
сменится нестерпимой хмуростью, которой спящий никогда не сможет забыть. Он опять помогал ей подняться все с той 
же травы с кусочками озера, влипшими в просветы высоких балясин, и уже он и она прогуливались бок о бок по безвестной 
аллее, и он ощущал, как она следит за ним уголком глаза, уголком неясной усмешки, но когда набирался храбрости, 
чтобы встретиться с этим вопросительным мерцанием, ее уже не было там. Все изменилось, и все были счастливы. И 
ему совершенно необходимо было найти ее и сказать, сию же минуту, как он ее обожает, но огромная толпа отделяля 
его от дверей, а в записках, доходивших через множество рук, говорилось, что она далеко, что она руководит торжественным 
открытием пожара, что она теперь замужем за американским дельцом, что она стала героиней романа, что она умерла 
.

Так облака на выставках и открытках (оттуда) плывут и не плывут одновременно.

ВВерх