---------------------------------------------------------------
     Кнут  Гамсун  (Педерсен)  (1859-1952),  лауреат Нобелевской премии 1920
года.
     Источник: Кнут Гамсун, Избранные произведения в 2-х  томах, том второй,
изд-во  "Художественная литература", Москва, 1970.  Перевод с норвежского В.
Хинкиса.
     OCR и  вычитка: Александр  Белоусенко (belousenko@yahoo.com), 22  марта
2002.
---------------------------------------------------------------
     
Под осенней звездой
     Роман

     Вчера  море было гладким, как зеркало, и сегодня оно снова как зеркало.
На острове  бабье лето, теплынь,-  такая вокруг  теплынь  и благодать!  - но
солнца нет.
     Многие  годы  мне  был  неведом  этот  покой, быть  может, двадцать или
тридцать лет, а  быть  может, я знал  его лишь  в прежней  своей жизни. Но я
чувствую, что некогда уже изведал это чувство покоя, оттого и брожу здесь, и
напеваю, и блаженствую,  и радуюсь каждому камешку,  каждой травинке, и  они
тоже радуются мне. Они - мои друзья.
     Я иду едва приметной лесной тропкой, и сердце мое трепещет от чудесного
восторга. Мне вспоминается пустынный каспийский берег, где я стоял когда-то.
Все  там  было   совсем  как  здесь,   море  лежало   неподвижное,  мрачное,
свинцово-серое.  Я  иду  по лесу,  и  слезы  радости туманят мне глаза,  и я
повторяю снова и снова: "Господи, дай мне когда-нибудь еще вернуться сюда!"
     Словно я уже там бывал.
     Но как  знать, вдруг я попал туда из иного времени и из иного мира, где
был  тот  же лес  и  те же тропки. И  я был  цветком в  том лесу  или жуком,
которому так привольно жить в ветвях акации.
     И теперь я здесь.  Быть может, я птицей прилетел из дальних  краев. Или
косточкой в  каком-нибудь из  диковинных  плодов  был привезен торговцем  из
Персии...
     И вот я вдали от городской суеты,  и толчеи, и газет, и многолюдства, я
убежал оттуда,  потому  что меня опять потянуло в глушь и  тишину. "Увидишь,
здесь  тебе будет хорошо",- думаю  я,  исполненный  этой благой надежды. Ах,
такое уже не раз бывало  со  мной, я  бежал из города и  возвращался туда. И
бежал снова.
     Но  теперь  я решился твердо -  и обрету покой,  чего бы это ни стоило.
Живу я покамест у старухи Гунхильды, в ее ветхой лачуге.
     Рябины в  лесу  унизаны  алыми ягодами,  тяжелые гроздья обрываются и с
глухим стуком падают на землю. Рябины сами снимают с себя урожай и сами себя
сеют, расточая свое невиданное изобилие из года в  год;  на  каждом дереве я
насчитываю  больше трех сотен гроздьев. А  вокруг, по  пригоркам, еще  стоят
цветы, они отжили свое, но упрямо не хотят умирать.
     Но ведь старуха Гунхильда тоже отжила  свое, а она и не думает умирать!
Поглядеть  на нее, так смерть над ней  словно  и не властна. В пору  отлива,
когда рыбаки смолят сети или красят лодки, старуха Гунхильда подходит к ним,
и, хотя глаза  ее совсем потухли, торговаться  она  умеет не хуже заправских
перекупщиков.
     - В какой цене нынче макрель? - спрашивает она.
     - В той же, что и вчера,- отвечают ей.
     - Ну и подавитесь своей макрелью! - Гунхильда поворачивает назад.
     Но  рыбаки прекрасно  знают,  что Гунхильда не  шутит,  она уже  не раз
уходила  от них прямой дорогой  в  свою  лачугу, даже  не оглянувшись.  "Эй,
обожди-ка!" - окликают  они ее  и сулят  сегодня накинуть седьмую  макрель в
придачу к полдюжине, по старой дружбе.
     И Гунхильда берет рыбу...
     На  веревках  сушатся  красные  юбки,  синие рубахи  и  исподнее  белье
невиданной толщины;  все это  прядут  и  ткут  на  острове  старухи, которые
доживают здесь свой век. А рядом  висят тонкие  блузки без  рукавов, в таких
тотчас посинеешь от холода, и шерстяные кофточки, которые растягиваются, как
резинка.
     Откуда взялись  тут эти диковинки?  Их привезли из города дочки здешних
жителей,  молоденькие девчонки,  которые побывали там в услужении.  Если  их
стирать  пореже и с осторожностью, они целый месяц  будут как новехонькие! А
когда прохудятся, сквозь дыры так соблазнительно просвечивает тело.
     Но  уж  у  старухи  Гунхильды башмаки  добротные, без  обмана. Время от
времени она отдает их одному рыбаку, такому  же старому и суровому, как  она
сама и  он  смазывает их от подметок  до самого верха  особой мазью, которую
никакая вода не проймет.  Я видел, как варится эта мазь,  в нее входят сало,
деготь и смола.
     Вчера в  пору отлива я бродил по берегу и среди щепок, ракушек и камней
нашел  осколок зеркала. Как он сюда  попал, не знаю;  но  есть в этом что-то
странное  и  непостижимое.  Не мог  же  какой-нибудь  рыбак  подплыть  сюда,
положить  его  на берег  и  уехать!  Я  не  тронул  его  - это  был  осколок
обыкновенного  зеркального  стекла,  тусклого  и толстого,  какое  вставляли
некогда в  окна  трамвайных вагонов.  В тe врeмена  даже  зеленое бутылочное
стекло  было  редкостью  - благословенная старина,  когда хоть  что-то  было
редкостью!
     С южной оконечности острова, от рыбачьих хижин, тянет дымом. Уже вечер,
хозяйки варят кашу. А сразу же  после ужина уважающие себя люди лягут спать,
чтобы  встать  чуть  свет. Только легкомысленные  юнцы шатаются  от порога к
порогу и без толку тратят время, не разумея собственной пользы.

     Сегодня утром на лодке  приплыл  человек,  который подрядился выкрасить
лачугу  Гунхильды.  Но  Гунхильда,  совсем дряхлая  и разбитая  ревматизмом,
попросила его  сперва наколоть впрок дров для кухонной плиты. Я  сам не  раз
предлагал ей это; но она забрала себе в голову, что я слишком хорошо одет, и
ни за что не хотела дать мне топор.
     Приезжий  маляр  - коренастый,  рыжеволосый, гладко выбритый. Я стою  у
окна  и гляжу, как он управляется  с работой. Приметив, что он бормочет себе
под нос какие-то слова, я тихонько выхожу за дверь и прислушиваюсь. Когда он
промахнется, то  помалкивает,  а когда попадает  себе  по  коленке, злится и
чертыхается: "А черт, будь ты неладен",- но тотчас озирается и  делает  вид,
будто просто напевает что-то.
     Этого  маляра  я знаю.  Только  никакой  он  не  маляр, он мой приятель
Гринхусен, мы с ним вместе работали в Скрейе на прокладке дороги.
     Я подхожу к нему, напоминаю об этом и завожу разговор.
     Много лет  прошло с тех пор,  как  мы  с Гринхусеном строили дорогу, то
было в  дни нашей  ранней молодости, мы ходили тогда в рваных башмаках и ели
что придется, когда у нас заводилось хоть сколько-нибудь денег. А если после
этого  кое-что  оставалось в  кармане,  мы  устраивали  настоящий  пир и всю
субботнюю ночь танцевали с  девчонками, к нам сходились другие рабочие, и мы
выпивали столько кофе, что хозяйка оставалась в немалом  барыше. А потом мы,
не  унывая, усердно работали всю  неделю,  до следующей субботы. Перед рыжим
Гринхусеном ни одна девчонка не могла устоять.
     Помнит ли он те времена, когда мы работали вместе?
     Он пристально  глядит на меня и молчит, но мало-помалу я заставляю  его
припомнить все.
     Да, он помнит Скрейю...
     - А помнишь Андреса Фила и Спираль? А Петру помнишь?
     - Это которую же?
     - Ну Петру. Ведь у вас с ней была любовь.
     - Да, конечно, помню. Мы потом долго не расставались.
     И Гринхусен снова берется за топор.
     - Значит, вы долго не расставались?
     - Ну да. Иначе нельзя было. А ты, я вижу, теперь важная птица.
     -  С чего ты взял?  Это  потому,  что я так одет? А  у тебя  разве  нет
праздничного платья?
     - Сколько ты за него отдал?
     - Уж не помню, кажется,  не слишком много, но вот сколько, право слово,
не скажу.
     Гринхусен смотрит на меня с удивлением и смеется.
     -  Не  помнишь,  сколько  отдал? - Он вдруг становится серьезен, качает
головой  и  говорит.-  Ну  нет, это невозможное  дело. Вот  что значит  быть
человеком со средствами.
     Выходит старуха Гунхильда и,  видя, что  мы болтаем возле колоды, велит
Гринхусену начинать красить.
     - Стало быть, теперь ты взялся малярничать,- говорю я.
     Гринхусен не отвечает, и я понимаю, что сболтнул лишнее.

     Час-другой  он  орудует  кистью,  и  вот  уже  северная  стена  лачуги,
обращенная к морю, сверкает свежей краской.  В полдень,  когда наступает час
отдыха,  я подношу  Гринхусену  стаканчик,  а потом  мы  ложимся  на  землю,
покуриваем и болтаем.
     -  Вот ты говоришь, я  взялся  малярничать. Нет, какой из меня  маляр,-
объясняет он.- Но если меня кто подрядит выкрасить дом, отчего не выкрасить,
это можно. Если меня кто подрядит, я всякую работу сделаю, отчего ж. А водка
у тебя забористая.
     Жена  Гринхусена  живет  с двумя  детьми  в миле  от острова,  и каждую
субботу он ездит к ним; а две старшие дочери уже взрослые, одна вышла замуж,
и Гринхусен  стал  дедушкой. Когда он дважды выкрасит  лачугу Гунхильды,  то
уйдет  к пастору рыть  колодец;  в  здешних краях всегда найдется работа.  А
когда  наступит зима  и  земля промерзнет, он пойдет в  лесорубы  или просто
будет бездельничать, дожидаясь, покуда подвернется какое-нибудь дело. Семьей
он  не  слишком  обременен  и заработает  себе на пропитание не сегодня, так
завтра.
     - По-настоящему  надо бы  мне купить инструмент  для  каменной кладки,-
сказал Гринхусен.
     - Значит, ты еще и каменщик?
     - Ну нет, этого нельзя сказать. Но колодец  ведь надо  выложить камнем,
как полагается...
     Я, по  своему обыкновению, иду  бродить  по острову  и думаю  о  всякой
всячине.  Покой,  покой, от  каждого дерева  веет  на меня блаженным покоем.
Птичек уже почти не видать, только вороны бесшумно порхают с места на место.
Да тяжелые гроздья рябины падают и тонут во мху,
     Быть может,  прав  Гринхусен,  не сегодня,  так  завтра  человек  может
заработать себе на пропитание. Вот уж  две недели я не читаю газет, и ничего
не  случилось, я жив-здоров,  и на душе  у меня много  спокойней, я напеваю,
брожу с непокрытой головой, гляжу вечерами на звездное небо.
     Восемнадцать лет я прожил в городе, и  если вилка  в  кафе казалась мне
недостаточно чистой, я требовал другую,  а здесь, у Гунхильды, мне такое и в
голову не придет! "Вот погляди,- говорю я себе,- когда Гринхусен раскуривает
трубку, он  держит  спичку, покуда  она не  догорит почти вся, и его  грубые
пальцы не чувствуют ожога". А еще я заметил, что когда по руке у него ползет
муха, он не  сгоняет ее, и,  может,  даже  вовсе не замечает. Вот так всегда
нужно не замечать мух...
     Вечером  Гринхусен садится в лодку и уезжает. Начинается отлив, я брожу
по берегу, напеваю, швыряю камешки в воду и выуживаю из воды щепки. Небо все
в звездах, светит луна. Вскоре Гринхусен возвращается, в лодке у него полный
набор  инструментов. "Наверное, украл  где-нибудь",- думаю я. Мы  взваливаем
инструменты на плечи, уносим их и прячем в лесу.
     Уже поздно, и мы расходимся по домам.
     На следующий  день  лачуга  выкрашена; но  Гринхусен,  чтобы  полностью
отработать  поденную плату, уходит до шести  часов в лес за дровами. Я  беру
лодку  Гунхильды  и  отправляюсь  рыбачить, чтобы  мне  не  пришлось  с  ним
прощаться.  Я ничего не поймал,  но  весь продрог и  поминутно поглядываю на
часы. Около семи  я решаю:  "Наверное,  он уже  уехал",-  и  гребу  обратно.
Гринхусен уже на дальнем берегу, он кричит и машет мне рукой.
     У меня становится  тепло на душе, я словно слышу зов юности и вспоминаю
Скрейю, а ведь с тех пор целая жизнь прошла.
     Я подгребаю к нему и спрашиваю:
     - Ты станешь рыть колодец один?
     - Нет, мне нужен подручный.
     - Возьми меня! - говорю я.- Обожди, я только съезжу уплатить хозяйке.
     Когда я уже на полпути к острову, Гринхусен кричит:
     - Брось!.. Ночь уже скоро. Да и не пошутил ли ты часом?
     - Говорю тебе, обожди минутку. Я сейчас.
     И Гринхусен остается ждать на берегу. Наверное, он вспомнил, что у меня
еще осталась в бутылке забористая водка.

     В усадьбу пастора мы приходим в субботу. Гринхусен долго раздумывал, но
все же взял  меня  в подручные, я купил припасы и  рабочую одежду, теперь на
мне  блуза  и высокие  сапоги. Я  свободен, никто  здесь  меня  не знает,  я
выучился  ходить широким,  твердым  шaгoм, а  внешность  у  меня всегда была
вполне рабочая - и  лицо и руки. Жить мы будем в усадьбе, а стряпать можно в
пивоварне.
     Мы начали копать колодец.
     Я хорошо справлялся с работой, и Гринхусен остался мной доволен.
     - Увидишь, из тебя выйдет толк, - сказал он.
     Через несколько времени к нам подошел пастор, и  мы  поздоровались. Это
был пожилой,  приветливый  человек,  говорил  он  негромко  и рассудительно;
вокруг глаз у него  сеткой разбегались бесчисленные морщинки, оттого, что он
всегда ласково улыбался. Он извинился, что отрывает нас от дела, но куры без
конца залезают в сад, так что придется сперва поправить забор.
     Гринхусен согласился заняться этим.
     Когда мы взялись чинить поваленный забор, из дома вышла девушка и стала
смотреть, как мы работаем. Мы поклонились  ей, и я заметил, что  она недурна
собой. Вслед за ней  вышел подросток,  остановился  подле забора  и сразу же
засыпал  нас вопросами.  Оказалось, что  они  с девушкой брат  и сестра. Они
стояли, глядя на нас, и мне так славно было работать с ними рядом.
     Наступил вечер.  Гринхусен отправился  домой,  а я  остался  в усадьбе.
Ночевал я на сеновале.
     На другой день было воскресенье. Из скромности я  не решился вырядиться
в городское платье, но еще с вечера старательно почистил свою блузу, а когда
наступило теплое воскресное утро, пошел к  пасторскому  дому. Я перебросился
словечком с работниками, пошутил со служанками; а  когда  зазвонил церковный
колокол, испросил разрешения воспользоваться молитвенником, и пасторский сын
вынес его мне. У самого рослого из батраков я взял куртку, которая  все-таки
оказалась мне тесна, но я кое-как натянул ее на  себя, сняв блузу и фуфайку.
А потом я пошел в церковь.
     Душевный покой, который я обрел на острове, было легко возмутить; когда
зазвучал орган,  я растрогался и едва не заплакал. "Не  смей распускаться, у
тебя  просто нервы не в порядке", - сказал я  себе. Отойдя в дальний угол, я
постарался,  как  мог,  скрыть  свое  волнение.  И  был  рад,  когда  служба
кончилась.
     Я сварил себе мяса на обед, а потом меня пригласили на кухню пить кофе.
Когда я  там  сидел,  вошла давешняя девушка,  я встал,  поздоровался, и она
ответила  на  мой  поклон.  Она  была  прекрасна,  потому  что юность всегда
прекрасна, и у нее были такие красивые руки. Вставая  из-за стола, я  совсем
забылся и сказал:
     - Спасибо вам, прекрасная фрекен, вы были так добры!
     Она поглядела на меня с удивлением, нахмурила брови и густо покраснела.
Потом  все же  справилась  с собой и  поспешно вышла  из кухни.  Такая юная,
совсем еще девочка...
     А я хорош, нечего сказать!
     Проклиная себя,  я  побрел в лес, подальше от людских  глаз. Вот дурак,
вот наглец, не мог придержать язык. Пошлый болтун!
     Пасторская усадьба  стояла на лесистом склоне, а  плоская вершина холма
была  расчищена  под  пашню.  Мне  пришло в  голову, что  хорошо бы  колодец
выкопать наверху и проложить к  дому водопровод. Я  прикинул высоту  холма и
решил, что уклон вполне достаточен; возвращаясь домой,  я измерил расстояние
шагами, получилось примерно двести пятьдесят футов.
     Впрочем, что мне до этого колодца? Довольно глупостей, знай свое место,
а то опять сунешься куда не просят и сболтнешь лишнее!

     В  понедельник утром  вернулся Гринхусен, и  мы  стали копать  колодец.
Старик пастор снова вышел  к нам и попросил врыть столб у дороги в  церковь.
Столб  стоял  там  и раньше, на  нем  вывешивались всякие объявления, но его
повалило ветром.
     Мы врыли новый столб, употребив  все старания, чтобы он стоял ровно,  а
сверху приладили цинковый колпак от дождя.
     Пока я приколачивал колпак, Гринхусен  сказал пастору,  что столб можно
выкрасить  красной краской;  у него были остатки краски,  которой он  красил
лачугу  Гунхильды. Но пастор предпочитал белый  цвет, а Гринхусен  так глупо
настаивал, пришлось мне самому  сказать, что белые бумажки будут лучше видны
на красном столбе. Пастор улыбнулся, и  бесчисленные морщинки разбежались  у
него вокруг глаз.
     - Что ж, пожалуй, ты прав, - сказал он.
     О большем я и не  мечтал:  его улыбка  и похвала польстили мне, и я был
счастлив.
     Пришла пасторская дочка и  завела с Гринхусеном  разговор, ей  хотелось
знать,  что за  кардинала в  красной мантии  он здесь поставил.  А  меня она
словно не замечала и даже не ответила, когда я поклонился.
     За  обедом я  с  трудом скрывал отвращение.  И  вовсе не  из-за плохого
кушанья, - просто у Гринхусена была отвратительная манера есть суп, и губы у
него лоснились от жира. "Воображаю, что будет, когда он примется за кашу!" -
подумал я нервно.
     После  обеда Гринхусен  растянулся  на  скамье, предвкушая отдых  после
сытной еды, и тут я, не выдержав, крикнул ему:
     -- Слушай, ты бы хоть рот утер!
     Он поглядел на меня, утерся, потом поглядел на свою ладонь.
     - Рот? - переспросил он.
     Я поспешил сгладить неприятное впечатление от своих слов и пошутил:
     - Ха-ха-ха! Ты попался на удочку, Гринхусен!
     Но я был недоволен собой и поспешил выйти из пивоварни.
     "Ладно,  пускай,  -  подумал  я, - а  все  равно этой молодой  красотке
придется отвечать на мои поклоны. Скоро она увидит, на что я способен". Ведь
я  уже обдумал во всех подробностях,  как провести от  колодца водопровод. У
меня не  было снаряда, чтобы  определить уклон холма, и я принялся мастерить
его своими руками. Я изготовил деревянную  трубку,  приделал к ее концам два
обыкновенных ламповых стекла, заполнил их водой и замазал глиной.
     У пастора  то и дело находилась  всякая  мелкая работа: выяснилось, что
надо то поправить каменную лестницу, то укрепить фундамент; а  там  приспела
пора  возить с  поля хлеб, и  пришлось чинить  прогнивший  мостик у  амбара.
Пастор любил порядок, а нам было  все равно,  что делать,  так как платил он
поденно. Но Гринхусен с каждым днем все больше меня раздражал.
     Он резал хлеб сальным  ножом,  прижимая буханку  к груди, и беспрерывно
облизывал  лезвие, а я не  мог этого видеть; к тому же мылся  он  только  по
воскресеньям,  а  всю неделю ходил грязный.  Утром и  вечером на его длинном
носу обычно висела блестящая капля. А какие у него были ногти! А уши - ужас,
да и только.
     Но, увы, я сам был выскочкой и хорошим манерам выучился в кафе. Часто я
не  мог  удержаться, ругал своего товарища за нечистоплотность, отчего между
нами возникла неприязнь, и  я чувствовал, что скоро нам придется расстаться.
Мы едва разговаривали друг с другом.
     Колодец  до сих  пор  не  вырыт.  Наступило  воскресенье,  и  Гринхусен
отправился домой.
     Мои снаряд  был  уже готов,  я залез  на  крышу  и установил  его  там.
Оказалось, что отметка, соответствующая  высоте  крыши, на много метров ниже
вершины холма.  Отлично.  Если даже  принять в  расчет,  что  уровень воды в
колодце окажется на целый метр ниже, напор все равно будет достаточен.
     Я  увидел с  крыши  пасторского сына. Его зовут Харальд  Мельцер. Что я
делаю там, на крыше? Измеряю уклон холма? А для чего? Зачем мне понадобилось
это знать? А можно и ему попробовать?
     Я отыскал веревку  метров  в десять длиной и измерил холм от подошвы до
вершины, а Харальд мне помогал. Потом мы снова спустились в усадьбу, я пошел
к пастору и рассказал ему о своих планах.

     Пастор дал мне высказаться до конца и слушал со вниманием.
     - Вот что я на это скажу,- заметил он с улыбкой.-  Положим, ты прав. Но
ведь это будет стоить недешево. А что мы выгадаем?
     - До  места,  где  мы  начали копать, семьдесят шагов. А ведь служанкам
придется ходить к колодцу во всякую погоду, зимой и летом.
     - Так-то оно так. Но ведь на это нужно целое состояние.
     -  Если не  считать  колодца, который вам  все  равно  необходим,  весь
водопровод, считая трубы  и работу,  обойдется  не  дороже  двухсот  крон, -
сказал я.
     Пастор удивился.
     - Не больше?
     - Нет.
     Я всякий раз многозначительно медлил перед тем как ответить, словно  от
природы  был рассудительным,  таким и родился  на свет; на  самом же  деле я
давным-давно все обдумал.
     - Конечно, это  было  бы очень удобно,  -  сказал пастор  раздумчиво. -
Кроме всего прочего, от бочки с водой на кухне всегда сырость.
     - И к тому же воду еще приходится таскать в жилые комнаты.
     - Ну, тут уж ничего не поделаешь. Жилые комнаты наверху.
     - А мы и наверх проведем трубы.
     - В самом деле? На второй этаж? А напора хватит?
     Я дольше прежнего помедлил с ответом, глубокомысленно раздумывая.
     -  Полагаю, что  можно сказать  с полной уверенностью: напора хватит  в
избытке до самого верха, - изрек я.
     -  Значит, ты  так  полагаешь?  - воскликнул пастор.- Ну, тогда пойдем,
посмотрим, где ты намерен копать колодец.
     Мы  поднялись  на  холм  втроем,  пастор,  Харальд  и я. Я дал  пастору
взглянуть в мою трубу, и он убедился, что напора хватит с избытком.
     - Надо будет мне посоветоваться с твоим товарищем, - сказал он.
     Тут я, чтобы умалить достоинства Гринхусена, заявил:
     -- Нет, он в этом ничего не смыслит.
     Пастор посмотрел на меня.
     -- Ты так думаешь? - сказал он.
     Мы спустились с холма. Пастор говорил, словно размышлял вслух:
     - Конечно, ты прав,  всю зиму приходится таскать  воду. И лето тоже.  Я
посоветуюсь с домашними. И он ушел в дом.
     А  минут  через  десять  меня  позвали  к  крыльцу,  где собралось  все
пасторское семейство.
     - Так это ты берешься сделать нам водопровод? -  ласково  спросила меня
жена пастора.
     Я снял шапку, вежливо и с достоинством поклонился, а пастор подтвердил:
да, это он самый.
     Пасторская дочка поглядела на меня с любопытством и сразу  же принялась
болтать с Харальдом о каких-то пустяках. А хозяйка продолжала расспрашивать:
неужели  водопровод  будет совсем как в городе, стоит только открыть кран, и
сразу  потечет вода? И на втором этаже тоже? Всего  за  двести  крон?  Ну, в
таком случае и думать нечего, сказала она мужу.
     - Ты так полагаешь? Что ж, поднимемся все вместе на холм и посмотрим.
     Мы поднялись на холм, я навел трубу и дал всем поглядеть.
     -- Да ведь это замечательно! - сказала хозяйка.
     А дочка промолчала.
     Пастор спросил:
     - Но есть ли здесь вода?
     Я  с  важностью  ответил,  что  сказать  наверняка  трудно,  но  налицо
благоприятные признаки.
     - Какие же? - спросила хозяйка.
     - Во первых, состав почвы. Кроме того, здесь растет ивняк и ольшаник. А
ива любит влагу. Пастор кивнул и сказал:
     - Видишь, Мария, этот человек знает свое дело.
     По  дороге  домой  хозяйке  вдруг  взбрело  в  голову,  что  она сможет
рассчитать одну служанку, когда будет водопровод. Чтобы она не передумала, я
согласился.
     - Конечно,  в  особенности на летнее время.  Ведь сад можно поливать из
кишки, если протянуть ее чере.з подвальное окошко.
     - Да ведь это же просто чудо! - воскликнула она.
     Я удержался  и не  предложил провести заодно  воду на  скотный  двор. А
между  тем  я  давно уже рассчитал,  что если вырыть  колодец вдвое больше и
сделать  отводную трубу, скотнице  будет такое же облегчение, как и кухарке.
Но зато и расходы вырастут чуть не вдвое. Нет, затевать  такое большое  дело
было бы неразумно.
     Но  так или  иначе  приходилось  ждать  возвращения Гринхусена.  Пастор
сказал, что пойдет прилечь.

     Нужно было подготовить Гринхусена к тому, что мы  станем копать колодец
на холме; я хотел  отвести от  себя подозрения и  сказал, что это сам пастор
все затеял, а я только  согласился с ним.  Гринхусен  обрадовался, он  сразу
сообразил, что тут непочатый край работы, ведь придется  рыть еще канавы для
труб.
     А в понедельник утром пастор, к моему торжеству, спросил Гринхусена как
бы невзначай:
     - Мы тут с твоим товарищем решили, что колодец надо выкопать на  холме,
а потом проложить оттуда трубы к дому. Что ты думаешь о нашей затее?
     И Гринхусен вполне одобрил эту мысль.
     Но когда  мы  все обсудили и  втроем  осмотрели  место, где  предстояло
вырыть  колодец, Гринхусен  заподозрил, что  тут  без  меня  не  обошлось, и
заявил, что трубы надо класть гораздо глубже, иначе зимой они замерзнут...
     - На метр тридцать, - перебил я его.
     - ...и это обойдется очень дорого.
     - А твой товарищ говорит, что не больше двухсот крон, - заметил пастор.
     Гринхусен не умел даже считать как следует и сказал только:
     -- Что ж, двести крон - тоже деньги.
     Я возразил на это:
     -  Зато  когда  пастор захочет  переехать,  ему  при  расчете  придется
уплатить меньше за аренду хутора.
     Пастор вздрогнул.
     - При расчете? Но я не собираюсь никуда переезжать.
     -- В таком случае  да послужит вам  этот водопровод верой и правдой всю
вашу долгую жизнь, - сказал я.
     Пастор пристально посмотрел на меня и спросил:
     -- Как тебя зовут?
     -- Кнут Педерсен.
     -- А родом ты откуда?
     - Из Нурланна.
     Я сразу сообразил, почему он меня  расспрашивает, и решил не выражаться
более таким высокопарным языком, который я позаимствовал из романов.
     Но  так  или иначе, решено  было провести от  колодца водопровод,  и мы
принялись за дело...
     Теперь скучать было некогда. Поначалу я очень беспокоился, есть ли вода
в том месте, где мы копаем, и плохо спал по ночам; но беспокойство оказалось
напрасным, и вскоре я весь ушел в работу. Воды было  много; через  несколько
дней  нам уже приходилось по утрам вычерпывать ее ушатами. Почва на дне была
глинистая, и мы вылезали оттуда перепачканные с головы до ног.
     Через неделю мы начали  обтесывать камни для кладки стен; этому делу мы
научились в  Скрейе. Еще  через неделю  мы добрались до нужной глубины. Вода
быстро прибывала, и  нам пришлось поторопиться с  кладкой, иначе стены могли
рухнуть  и  завалить нас. Hеделя проходила  за неделей,  мы  копали,  тесали
камень  и  уже приступили  к  кладке.  Колодец  получился  глубокий,  работа
спорилась;  пастор  был  доволен.  Понемногу  мои  отношения  с  Гринхусеном
наладились, - когда он убедился, что у меня нет желания получать больше, чем
причитается хорошему  подручному, хотя, по сути дела, всем руководил  я,  он
тоже пошел на уступки и ел уже  не так  неряшливо.  Лучшего  мне и желать не
приходилось, я твердо решил, что теперь уж меня в город ничем не заманишь!
     Вечерами я шел в лес или бродил по кладбищу, читал надгробные надписи и
думал  о  всякой всячине.  Мне  давно уже  взбрела  на  ум нелепая  выдумка,
маленькая смешная причуда. Однажды мне попался красивый  березовый корень, и
я решил вырезать  из него  трубку  наподобие сжатого  кулака;  большой палец
должен был служить крышкой, и мне хотелось приделать к нему ноготь, чтобы он
был  совсем  как настоящий.  А на  безымянный палец я  решил надеть  золотое
кольцо.
     Голова  моя  была занята  этими  пустяками, и дурные мысли не тревожили
меня.  Мне незачем было больше  спешить,  я спокойно  мечтал  по  вечерам  и
чувствовал себя хозяином своего времени. Ах, если б можно было вновь обрести
благоговение перед  святостью  церкви  и страх перед  мертвецами;  когда-то,
давным-давно,   я  изведал   это  таинственное  чувство,  такое  глубокое  и
непостижимое,  и хотел  испытать  его снова. Вот  найду ноготь, а  из могилы
вдруг прозвучит  голос: "Это мое!" И тогда  я в  ужасе брошу все  и убегу со
всех ног.
     - Как жутко скрипит флюгер на церкви, - говорил иногда Гринхусен.
     - Боишься?
     -  Не то  чтобы  боюсь, но иной раз дрожь пробирает, как вспомнишь, что
кладбище рядом.
     Счастливец Гринхусен!
     Как-то раз Харальд  вызвался научить меня  сажать  деревья  и  кусты. Я
этого не умел, потому  что в мое время ничему такому в школе не учили;  но я
быстро стал делать успехи и теперь каждое воскресенье возился в саду. Сам я,
в свою  очередь,  обучил Харальда  кое-чему такому, что  могло быть  полезно
мальчику в его возрасте, и мы с ним стали друзьями.

     Все  было бы  хорошо, если б  я  не  влюбился  в пасторскую  дочку; это
чувство с каждым днем все сильнее овладевает мною. Зовут ее Элишеба, иначе -
Элисабет. Я не назвал бы ее красавицей, но розовые  губки и голубые, наивные
глаза  прелестны.  Элишеба, Элисабет,  ты  едва расцвела и  смотришь на  мир
широко раскрытыми  глазами. Однажды вечером я  видел, как ты разговаривала с
Эриком, молодым парнем, что работает на соседнем хуторе,  и столько чудесной
нежности было в твоих глазах...
     А вот Гринхусен хоть бы что. В молодости ни одна девушка не могла перед
ним устоять, и до сих пор  он,  по привычке, ходит  молодцом,  лихо  заломив
шапку. Но прыти у  него, само собой, поубавилось: таков закон природы. Ну, а
если кто противится закону природы, что его ждет?  Как на грех, подвернулась
мне  эта  крошка  Элисабет,  к  тому  же  никакая она не крошка,  а рослая и
статная, в мать. И грудь у нее такая же высокая...
     С того первого  воскресенья, когда  я получил приглашение  выпить кофе,
меня больше не звали  на кухню, да я и  сам  не хотел  и  старался  избежать
этого.  Меня мучил  стыд.  Но однажды  пришла  служанка  и передала мне, что
нельзя  всякое  воскресенье  удирать  в лес, пожалуйте пить  кофе. Так велит
госпожа.
     Что ж, ладно.
     Надеть ли городское платье? Конечно, не  плохо бы показать этой фрекен,
что я  по собственной воле покинул город и надел блузу, хотя у меня  золотые
руки, и я могу провести водопровод. Но когда я нарядился, то сам  понял, что
рабочая блуза  мне куда больше к лицу,- скинул  городское платье и спрятал в
мешок.
     Но на кухне меня ждала вовсе не фрекен, а  жена  пастора.  Она положила
под мою чашку белоснежную салфетку и долго болтала со мной.
     -  Знаете, фокус, которому вы научили моего сына, обходится недешево, -
сказала она со смехом. - Мальчик уже извел с полдюжины яиц.
     Фокус состоял и том,  чтобы поместить очищенное крутое  яйцо в графин с
узким горлышком, разредив в нем воздух. Это  было  едва ли не  единственное,
что я знал из физики.
     - Зато опыт с палкой,  которую кладут на две бумажные  рогатки и ломают
одним ударом, очень полезен, - продолжала  она. - Правда, я в этом ничего не
смыслю, но все же... А когда будет готов колодец?
     - Он уже готов. Завтра с утра примемся рыть канавы.
     - Много ли на это надо времени?
     - С неделю. И тогда начнем класть трубы.
     -- Вот как!
     Я поблагодарил за  кофе  и ушел. У  нее была привычка, наверное, еще  с
детства,  разговаривая, поглядывать искоса, хотя в словах ее не  было и тени
лукавства...
     Листья  в  лесу  понемногу  желтели,  осень  давала  себя  знать.  Зато
наступила грибная пора, грибы  вылезают повсюду и дружно растут - шампиньоны
и моховики сидят подле пней и кочек. То тут, то там алеет  крапчатая  шляпка
мухомора,  который  стоит на виду, ни от  кого не  таясь. Удивительный гриб!
Растет на  той  же почве, что и  съедобные  грибы, пьет из  нее те же  соки,
наравне со всеми его греет солнце и поливает дождь, с виду он такой сочный и
крепкий, так  бы  и съел, но в нем  таится  коварный мускарин. Когда-то  мне
хотелось  придумать красивую легенду о мухоморе на  старинный лад и сказать,
будто я вычитал ее в книге.
     Мне  любопытно  глядеть,  как  цветы  и  насекомые   ведут   борьбу  за
существование.  Едва  пригреет  солнце,  они  сразу воскресают и  час-другой
радуются жизни; большие мухи летают быстро и легко, как в разгар лета. Здесь
водятся  удивительные  земляные блошки, каких  я прежде  не видывал. Желтые,
крошечные,  меньше самой  маленькой  запятой, они прыгают на  расстояние, во
много тысяч раз большее их собственной длины. Какая  необычайная сила таится
в  этих  крошечных  тельцах! А  вон  ползет паучок  со  спинкой, похожей  на
золотистую жемчужину. Она такая тяжелая, что паучок лезет по  былинке спиной
вниз.  А  если  встретится  непреодолимое  препятствие, падает  на  землю  и
начинает взбираться на другую былинку. Нет, это вовсе не паучок, а настоящее
чудо,  смею  вас  заверить.  Я хочу помочь  ему  перевернуться и  протягиваю
листок, но он ощупывает листок и решает: нет, так дело не  пойдет, и пятится
подальше от ловушки...
     Я слышу,  как кто-то кличет меня в лесу.  Это  Харальд, который устроил
для  меня  воскресную  школу.  Он  задал  мне  урок  -  выучить  отрывок  из
Понтоппидана - и теперь хочет проверить, хорошо ли я подготовился. Когда  он
учит  меня закону божьему, я чувствую, что растроган, -  ах, если б меня так
учили в детстве!

     Колодец  готов,  канавы вырыты,  пришел  водопроводчик класть трубы. Он
взял в подручные  Гринхусена,  а  мне  велел проложить  трубы  из  подвала в
верхний этаж.
     Я рыл  канаву  в  земляном полу, и  вдруг  ко мне и  подвал  спустилась
хозяйка.  Я  остерег  ее,  что  здесь  можно оступиться,  но  она  вела себя
легкомысленно.
     - Тут я не упаду? - спросила она, указывая рукой. - А тут?
     В конце  концов она  оступилась  и  упала в яму. Мы  стояли рядом. Было
темно, а ее  глаза еще  не привыкли  к темноте.  Она  ощупала  край канавы и
спросила:
     - Как же мне теперь выбраться?
     Я ее подсадил. Это было совсем  не трудно, потому что она была стройная
и легкая, хотя у нее уже была взрослая дочь.
     -  Поделом  мне,  надо быть  осмотрительней, -  сказала  она, отряхивая
платье. - Ух, как я упала... Послушай, ты не зайдешь  на днях ко мне, я хочу
кое-что  переставить в  спальне.  Давай  сделаем  это,  когда  муж  уйдет  к
прихожанам, он не любит никаких перемен. У вас тут еще много работы?
     Я ответил, что на неделю или чуть побольше.
     - А потом вы куда пойдете?
     - На ближний хутор. Гринхусен подрядился копать там картошку...
     Потом  я  пошел на  кухню  и пропилил  ножовкой  дырку  в полу. Когда я
работал там, у фрекен Элисабет как раз случилось дело  на кухне,  и, хотя  я
был  ей неприятен, она  пересилила  себя  и заговорила со мной, гляди, как я
работаю.
     - Подумай только, Олина, - сказала она служанке, - тебе довольно  будет
отвернуть кран, и потечет вода.
     Но старой Олине это было не по душе.
     - Слыханное ли дело, чтоб вода текла прямо в кухню!
     Она двадцать лет таскала воду для всего дома, а теперь что ей делать?
     - Отдыхать, - сказал я.
     - Отдыхать? Человек всю жизнь должен работать в поте лица.
     - Ну, тогда шей себе приданое, - сказала фрекен с улыбкой.
     Она  болтала глупости, как ребенок, но  я был благодарен ей за  то, что
она  поговорила с  нами  и  побыла немного на кухне. Господи,  как  ловко  и
проворно  я работал, как остроумно отвечал, как  легкомысленно  себя вел! До
сих пор не могу забыть. А потом фрекен Элисабет спохватилась, что ей недосуг
болтать, и ушла.
     Вечером я, по своему обыкновению, пошел на кладбище, но там была фрекен
Элисабет, и  я с  поспешностью свернул  к лесу. Я  подумал: "Может быть, она
оценит  мою  деликатность и  скажет: "Бедняжка, как благородно он поступил!"
Ах,  вдруг она  пойдет  в  лес следом за  мной.  Тогда  я встану с камня, на
который  присел, и поклонюсь ей. А она смутится слегка и скажет: "Я случайно
шла мимо,  вечер сегодня такой чудесный. А ты что тут делаешь?" И  я отвечу:
"Да ничего,  сижу себе  просто так", - погляжу  на  нее невинным взглядом да
уйду. И когда она узнает, что я сижу здесь "просто так" до  позднего вечера,
она поймет, какая у меня тонкая душа, как я умею мечтать, и полюбит меня...
     На  другой вечер  она  опять  пришла  на кладбище,  и у меня  мелькнула
самонадеянная мысль: "Она ходит сюда ради меня!" Но когда я подошел поближе,
то  увидел, что она  убирает  цветами чью-то могилу и пришла  вовсе  не ради
меня. Я снова пошел  бродить по лесу,  набрел на  большой  муравейник  и  до
темноты глядел на муравьев; а потом я тихо сидел и слушал, как падают еловые
шишки и гроздья рябины. Я напевал себе под нос, посвистывал  и  размышлял, а
иногда  вставал  и  прогуливался, чтобы  согреться.  Проходили часы, настала
ночь,  а я, влюбленный  без памяти,  бродил с  непокрытой головой, и  звезды
смотрели на меня с неба. .
     - Который  час? Ведь уже поздно? -  спрашивал  порой Гринхусен, когда я
приходил на сеновал.
     - Одиннадцать, - отвечал я, хотя на самом деле было два или три ночи.
     -  И  где  тебя черти носят?  Чтоб  тебе пусто  было.  Будишь человека,
которому так славно спалось.
     Гринхусен переворачивается на другой бок и мигом засыпает снова. Ему-то
что!
     И  каких только  глупостей не  натворит  немолодой  уже  человек, когда
влюбится. А ведь я еще мнил послужить примером для людей,  желающих  обрести
душевный покой!

     Пришел  незнакомый человек и потребовал назад свои  инструменты.  Стало
быть, Гринхусен вовсе  их  не  украл! Что за  скучный и неинтересный человек
этот  Гринхусен, хоть бы раз сделал что-нибудь  оригинальное, показал широту
души.
     Я сказал:
     - Ты,  Гринхусен, только и знаешь,  что жрать да  дрыхнуть. Вот  пришел
человек за своим инструментом.  Значит, ты просто взял его на время,  жалкое
ты ничтожество.
     -- А ты дурак, - сказал Гринхусен с обидой.
     Но я  знал способ загладить  свою грубость, и обратил все  в шутку, как
бывало уже .не раз.
     - Что ж поделаешь! - сказал он.
     - Голову даю на отсечение, что ты найдешь выход, - сказал я.
     - Ты так думаешь?
     - Да. Если только я в тебе не ошибся. И Гринхусен снова растаял.
     После обеда я вызвался постричь его и нанес ему еще одну обиду, сказав,
что надо почаще мыть голову.
     - Вот ведь дожил до седых волос, а плетешь такой вздор, - сказал он.
     Бог весть, может  быть,  Гринхусен  и прав. Сам он  уже дедушка, по его
рыжие волосы даже не тронуты сединой...
     А на сеновале, кажется, завелись привидения. Кто еще мог прибрать там и
навести уют? Мы с Гринхусеном спали порознь, я купил себе два  одеяла,  а он
всегда спал одетый, валился на  сено,  в чем был после работы.  И вот кто-то
застелил  мою  постель одеялами  без единой морщинки,  так что любо глядеть.
Может, это сделала одна из служанок, чтобы научить меня  аккуратности.  Ну и
пусть, мне все равно.
     Теперь нужно пропилить дырку в полу на втором  этаже, но хозяйка велела
мне подождать  до завтрашнего  утра; пастор уйдет к прихожанам,  и я ему  не
помешаю. Но и на другое утро дело опять пришлось отложить, потому что фрекен
Элисабет надумала идти  в  лавку  и  накупить всякой всячины, а я должен был
отнести покупки домой.
     - Хорошо, - сказал я. - Вы идите вперед, а я приду следом.
     Милая девушка, неужели она готова терпеть мое общество?
     Она спросила:
     - А ты найдешь дорогу?
     - Конечно. Я уже не раз бывал в лавке. Мы покупаем там себе еду.
     Я был весь перепачкан  глиной и  не мог  идти  в таком  виде  у всех на
глазах, поэтому  брюки  я сменил,  а блузу  оставил,  какая  на  мне была. И
отправился вслед  за ней. До лавки было  с  полмили; в конце пути я время от
времени видел впереди себя фрекен  Элисабет, но нарочно замедлял шаг,  чтобы
не догнать ее. Один раз  она  обернулась;  я съежился и  дальше  шел опушкой
леса.
     Фрекен  осталась  у подруги, которая жила поблизости  от лавки, а  я  к
полудню вернулся  домой с  покупками. Меня  позвали  на  кухню  обедать. Дом
словно вымер;  Харальд  куда-то  ушел, девушки  гладили  белье, только Олина
возилась у плиты.
     После обеда я поднялся наверх и начал пилить отверстие в полу.
     - Пойди сюда, помоги мне, - сказала хозяйка я повела меня за собой.
     Мы прошли через кабинет пастора в спальню.
     -  Я  решила передвинуть свою кровать, - сказала хозяйка.  -  Она стоит
слишком близко от печки, и зимой мне жарко спать.
     Мы передвинули кровать к окну.
     - Как по-твоему, теперь будет лучше? Не так жарко? - спросила она.
     Я  невольно взглянул на  нее,  а  она  бросила  на меня  искоса лукавый
взгляд. Ах! От  ее близости я совсем  потерял голову  и слышал лишь, как она
прошептала:
     - Сумасшедший! Ой, нет, милый, милый... дверь...
     А потом она только шептала мое имя...
     Я пропилил отверстие  в полу  коридора и  закончил работу, а хозяйка не
отходила от меня ни на минуту. Ей так  хотелось поговорить со мной по душам,
она то смеялась, то плакала.
     Я спросил:
     - А картину над вашей кроватью не надо перевесить?
     -- Пожалуй, ты прав, - ответила она.

     Трубы   проложены,  краны  ввинчены;  вода  сильной  струей  потекла  в
раковины.  Гринхусен снова раздобыл  где-то  инструмент, мы заделали дыры, а
еще  через  два  дня закопали  канавы,  и  на  этом наша  работа  у  пастора
кончилась. Пастор  остался нами доволен, он хoтел  даже  вывесить на красном
столбе объявление, что два мастера-водопроводчика предлагают свои услуги; но
уже поздняя осень, земля вот-вот замерзнет, и работы для нас  больше нет. Мы
только просим пастора вспомнить о нас весной.
     А теперь  мы идем на соседний хутор копать картошку. Пастор взял  с нас
обещание, что в случае надобности мы снова к нему вернемся.
     На новом  месте  оказалось  много людей,  мы не скучали, жилось нам там
хорошо и весело. Но работы едва могло хватить  на неделю,  а там  предстояло
искать что-нибудь еще.
     Однажды вечером  пришел пастор  и  предложил  мне  наняться  к  нему  в
работники. Это было соблазнительно, но я  поразмыслил и  все-таки отказался.
Мне  хотелось  бродить  по  свету,  быть  вольной  птицей,  жить  случайными
заработками, ночевать  под открытым небом и немножко удивляться самому себе.
Когда мы копали картошку, я познакомился с  одним человеком и  решил  уйти с
ним вдвоем, а Гринхусена бросить. У нас с ним было много общего, и, судя  по
всему,  он  был хороший работник; звали его Ларс Фалькбергет,  но он называл
себя Фалькенбергом.
     Мы  работали под началом у молодого Эрика, и он  же отвозил картошку на
хутор.  Этот  красивый двадцатилетний  парень,  очень крепкий и  сильный для
своих лет, держался заносчиво, потому что у его отца был собственный  хутор.
Между ним  и  дочкой  пастора  что-то  было, так как однажды  она пришла  на
картофельное поле  и долго  с  ним разговаривала.  А  потом, уже  собравшись
уходить,  заговорила  со  мной  и  сказала,  что  Олина начала  привыкать  к
водопроводу.
     - А вы сами? - спросил я.
     Она из вежливости что-то ответила, но я видел, что ей неприятно со мной
разговаривать.
     Она была такая красивая в новом светлом пальто, которое очень шло к  ее
голубым глазам...
     На другой день с Эриком случилась беда, лошадь понесла и долго волочила
его  по земле,  а  потом  расшибла о  забор.  Он сильно  пострадал  и, когда
опомнился,  сразу стал  харкать  кровью. Фалькенбергу  пришлось  занять  его
место.
     Я  сделал  вид,  будто  это  несчастье очень меня  огорчило,  молчал  и
хмурился не  хуже остальных, но в душе ничуть не  печалился. Конечно, у меня
не было никаких надежд на успех у фрекен Элисабет, но человек, который стоял
на моем пути, теперь не мог мне помешать.
     Вечером я  пошел на кладбище, сел  там и стал ждать. "Вот если б сейчас
пришла фрекен  Элисабет!" -  думал я. Через четверть  часа она в самом  деле
пришла, я вскочил и сделал вид, будто хочу уйти, но от растерянности не могу
шагу   сделать.  И   вдруг  вся  моя   хитрость   мне  изменила,  я  потерял
самообладание, потому что она была так близко, и сказал, сам того не желая:
     - Эрик... с ним вчера случилось такое несчастье.
     - Я знаю, - сказала она.
     - Он разбился.
     - Ну да, разбился. Но почему ты мне это говоришь?
     - Мне казалось... нет,  сам не знаю. Ничего, он ведь  поправится. И все
снова будет хорошо.
     - Да, да, конечно.
     Пауза.
     Похоже было, что ей нранилось меня поддразнивать.
     Вдруг она сказала с улыбкой:
     - Ты такой странный. Зачем ты  ходишь по вечерам в такую  даль и сидишь
здесь?
     - Просто у меня такая привычка. Коротаю время перед сном.
     - И не боишься?
     Ее насмешка заставила меня опомниться, я вновь обрел почву под ногами и
ответил:
     - Если мне чего-нибудь и хочется, так это снова выучиться дрожать.
     - Дрожать! Значит, и ты читал эту страшную сказку! Где же?
     -- Уж и не припомню. В  какой-то книжке, которая случайно попала мне  в
руки.
     Пауза.
     - А почему ты не захотел наняться к нам в работники?
     - Это не по мне. Я хочу уйти отсюда вместе с одним человеком.
     - Куда же вы пойдете?
     -- Не знаю. На восход или на закат, все равно. Такие уж мы бродяги.
     Пауза.
     - А  жаль,- сказала она.- Нет,  я не то  хотела сказать,  просто  ты не
должен был... Но говори же, что с Эриком. Ведь я для этого и пришла.
     - Боюсь, что дела его плохи.
     - А что говорит доктор, он поправится?
     - Говорит, поправится. Но кто его знает.
     - Ну что ж, спокойной ночи.
     Ах,  будь  я молод,  и богат, и  красив,  и  знаменит,  и  учен...  Она
уходит...
     В тот вечер  я  нашел  на кладбище  подходящий ноготь и спрятал  его  в
карман. Потом я постоял  немного, озираясь,  прислушался - вокруг было тихо.
Никто не крикнул: "Это мое!"

     Мы с Фалькенбергом отправились в путь. Холодный осенний вечер, высоко в
небе мерцают  звезды. Я уговорил Фалькенберга пойти мимо кладбища,-  как это
ни смешно, мне хочется  видеть, горит ли свет в одном  из окошек  пасторской
усадьбы. Будь я молод, и богат, и...
     Мы шли час  за часом, ноша у нас была  легка, и мы, двое бродяг, еще не
знали друг  друга, нам было  о чем поболтать.  Позади осталась  одна  лавка,
потом другая, и в вечерних сумерках мы увидели шпиль приходской церкви.
     По привычке я хотел и тут заглянуть на кладбище и сказал:
     - А не заночевать ли нам здесь?
     - Что за глупости! - сказал Фалькенберг.- Сена полно во всяком сарае, а
прогонят из сарая, лучше уж спать в лесу.
     И он снова пошел вперед.
     Ему  было за тридцать, он был высок ростом  и  хорошо сложен, но слегка
сутулился  и носил  длинные,  закрученные  книзу  усы.  Говорил  он  мало  и
неохотно,  был неглуп,  ловок, обладал красивым голосом, хорошо пел и вообще
совсем  не  походил  на  Гринхусена.  В  своей  речи он невероятным  образом
смешивал треннелагский и вальдреский говоры,  а иной раз  ввернет и шведское
словечко, так что нельзя угадать, откуда же он родом.
     Мы  пришли  на  какой-то  хутор,  где  собаки  встретили  нас лаем,  и,
поскольку там никто еще не ложился, Фалькенберг попросил позвать кого-нибудь
из хозяев. Вышел молодой парень.
     - Не найдется ли для нас работы?
     - Нет.
     - Но  ведь  изгородь  у дороги, того и гляди,  упадет,  не хотите ли ее
поправить?
     - Нет. Уже осень, сами сидим без дела.
     - А можно у вас переночевать?
     - К сожалению...
     - Хоть на сеновале...
     - Нет, там спят служанки.
     - Вот сукин сын,- пробормотал Фалькенберг, уходя со двора.
     Мы пошли без дороги, через лесок, присматривая место для ночлега.
     -- А что,  если вернуться  на этот хутор... к служанкам? Может, они нас
не прогонят?
     Фалькенберг поразмыслил.
     -- Нет, собаки залают,- сказал он.
     Мы  дошли  до выгона, где паслись две  лошади. У одной  на шее болтался
колокольчик.
     -  Хорош хозяин, у которого  лошади  пасутся без присмотра, а  служанки
спят  на  сене,-  сказал  Фалькенберг.- Вот  мы  сейчас  прокатимся на  этих
лошадках.
     Он поймал  лошадь с колокольчиком, засунул в  него пучок травы и мха, а
потом уселся верхом. Моя лошадь была пугливее, и поймать ее оказалось не так
легко.
     Мы отыскали ворота  и выехали с выгона на дорогу. Одно из своих одеял я
отдал Фалькенбергу, а  другое  подстелил под себя,  но  уздечку  взять  было
негде.
     Все шло как по маслу, мы проeхали  целую милю  и были  уже  в  соседнем
приходе. Вдруг где-то впереди на дороге послышались голоса.
     - Скачи за мной! - крикнул Фалькенберг, оборотясь ко мне.
     Но  долговязый  Фалькенберг  недалеко ускакал,  я видел, как  он  вдруг
ухватился за ремешок, на котором висел колокольчик, и сполз вперед, цепляясь
за лошадиную шею. Мелькнула нога, задранная кверху, и он упал.
     К счастью, нам  ничто  не  грозило. Просто  двое  влюбленных бродили по
дороге и говорили друг другу нежности.
     Мы ехали еще  полчаса, а когда набили  себе синяков и устали,  слезли с
лошадей да  хлестнули их хорошенько, чтоб они бежали домой.  Дальше мы снова
пошли пешком.
     "Га-га-га!" -  послышалось вдали. Я узнал крик диких  гусей.  В детстве
меня приучили  стоять смирно, сложив руки, чтобы не испугать гусей,  которые
тянулись над головой; этого зрелища я никогда не пропускал и теперь замер на
месте. Чудесное и таинственное  чувство  шевельнулось в моем  сердце, у меня
захватило дух, я глаз не мог отвести от стаи. Вон  они летят, словно плывут,
рассекая  небо.  "Га-га!"  - раздается  у нас  над  самыми  головами. И  они
величественно уплывают по звездному небу...
     Мы  нашли наконец тихий хутор и славно выспались на сеновале; спали  мы
до того крепко, что наутро нас застали там хозяин и его работник.
     Фалькенберг  не  растерялся и предложил хозяину  уплатить за ночлег. Он
объяснил, что  мы  пришли поздней ночью  и  не хотели  никого беспокоить, но
пускай не думает, будто мы  какие-нибудь мошенники. Хозяин денег  не взял  и
даже  пригласил нас выпить  кофе на  кухне. Но работы у него не было, уборка
урожая давно закончилась, и сам он со своим работником чинил заборы,
     чтобы не сидеть сложа руки.

     Мы скитались три дня, но не нашли никакой работы, а нам  ведь надо было
есть и пить, мы поиздержались и выбились из сил.
     -  Много ли у нас с  тобою  за душой осталось?  Дальше так  не пойдет,-
сказал Фалькенберг, и  из  его  слов  было  ясно,  что  придется  промышлять
воровством.
     Мы  поразмыслили немного и решили, что там  видно будет.  О  пропитании
беспокоиться не приходилось, всегда можно стащить курицу, а то и две; но без
денег тоже никак не обойтись,  надо их как-то раздобывать. Так ли, иначе ли,
а надо, мы ведь не ангелы.
     -  Нет,  я-то  не ангел  небесный,-  сказал  Фалькенберг.-  Вот  на мне
праздничная одежда, а ведь такую и в будни не всякий наденет. Я стираю ее  в
ручье и жду голый, покуда она высохнет, а когда она расползается в лохмотья,
я ее латаю. Надо подработать и купить другую. Так дальше не годится.
     - А Эрик говорит, что ты не дурак выпить.
     - Щенок твой Эрик! Само собой, иногда я выпиваю. Есть да не пить - ведь
это же тоска смертная. Давай поищем усадьбу, где есть пианино.
     Я смекнул: "Если есть пианино, значит, усадьба богатая,  там будет, чем
поживиться".
     Такую  усадьбу мы нашли  под  вечер.  Фалькенберг  надел мое  городское
платье  и  велел мне  нести  мешок,  а  сам  шел  налегке,  будто гулял.  Он
отправился прямо в комнаты с парадного крыльца и пробыл  там довольно долго,
потом вышел и сказал, что будет настраивать пианино.
     - Что будешь?
     -  Тише  ты,  - сказал  Фалькенберг. -  Я не  люблю  хвастать,  но  мне
приходилось уже делать такую работу.
     И когда  он  достал  из мешка ключ  для настройки, я  понял, что он  не
шутит.
     Мне  он  велел дожидаться  где-нибудь  неподалеку,  покуда  он меня  не
позовет.
     Коротая время,  я стал бродить  вокруг усадьбы, и, когда  проходил  под
окнами, слышал,  как  Фалькенберг в комнатах ударяет по клавишам. Он не умел
играть, но у него был хороший слух, он  подтягивал струну, а  потом ровно на
столько же ослаблял. И пианино звучало ничуть не хуже прежнего.
     Я  разговорился с  одним здешним работником, совсем еще молодым парнем.
Он мне сказал, что получает  двести  крон в  год, да еще живет на  хозяйских
харчах. Встает он в половине седьмого утра и идет задавать корм лошадям, а в
страдную  пору приходится вставать в половине шестого и  работать весь день,
до восьми вечера. Но он не унывает и  доволен тихой жизнью в своем маленьком
мирке. Как  сейчас  вижу  его  красивые, ровные  зубы  и  чудесную улыбку, с
которой он  говорил  о  своей девушке.  Он подарил ей  серебряное  кольцо  с
золотым сердечком.
     - Ну и что она сказала?
     - Удивилась, ясное дело.
     - А ты что сказал?
     -  Что сказал?  Сам  не  знаю...  Сказал:  носи  на здоровье. Хочу  еще
подарить ей материи на платье...
     - А она молодая?
     - Да. Совсем молоденькая, и голос у нее, как музыка.
     - И где же она живет?
     - Этого я тебе не скажу. А то пойдет сплетня по всей округе.
     Я  стоял перед  ним, будто Александр  Македонский, властитель  мира,  и
презирал его жалкую жизнь. На прощанье я подарил ему  свое шерстяное одеяло,
потому что мне тяжело было носить сразу два; он сказал, что отдаст его своей
девушке и ей теперь будет тепло спать.
     И тогда Александр Македонский изрек:
     - Не будь я тeм, что я есть, быть бы мне тобой.
     Фалькенберг кончил работать и вышел, вид у него был важный и говорил он
на датский манер, так что я едва понимал. Хозяйская дочка провожала его.
     - Ну-с,- сказал  он,-  а теперь мы направим  стопы  к соседней усадьбе,
ведь и  там, без сомнения, тоже имеется пианино, которое необходимо привести
в порядок. Прощайте, фрекен! - А  мне он шепнул: - Шесть крон, приятель! И с
соседей ихних получу еще шесть, всего, стало быть, двенадцать.
     Мы отправились в соседнюю усадьбу, и я тащил мешки.

     Фалькенберг  не просчитался,  в соседней усадьбе не захотели  оказаться
хуже  других -  пианино давно пора было настроить.  Хозяйская дочка  куда-то
уехала, надо все кончить  до ее  возвращения  - это будет небольшой сюрприз.
Она  не  раз  жаловалась, что пианино расстроено и на  нем просто невозможно
играть. Фалькенберг  ушел в комнаты,  а меня  снова  бросил  на дворе. Когда
стемнело, он  продолжал работать при свечах. Потом его пригласили к ужину, а
отужинав, он вышел и потребовал у меня трубку.
     - Какую трубку?
     - Вот болван! Ну ту, что на кулак смахивает.
     Я  неохотно  отдал  ему  свою  трубку, которую  только недавно доделал,
красивую  трубку  наподобие  сжатого  кулака, с ногтем на  большом  пальце и
золотым кольцом.
     -  Гляди,  чтоб  ноготь  не слишком накалялся,-  шепнул я,-  не  то  он
покоробится.
     Фалькенберг  раскурил трубку, затянулся и ушел в комнаты.  Однако он  и
обо мне позаботился, на кухне меня накормили и напоили кофе.
     Спать я лег на сеновале.
     Ночью меня  разбудил  Фалькенберг, он стоял посреди сарая и  звал меня.
Полная луна светила с безоблачного неба, и я хорошо видел его лицо.
     - Ну, чего тебе?
     - Вот, возьми свою трубку.
     - Трубку?
     - Не нужна она мне. Гляди, ноготь-то отваливается.
     Я взял трубку и увидел, что ноготь покоробился.
     Фалькенберг сказал:
     - Этот ноготь при  свете луны напугал меня до смерти. И я вспомнил, где
ты раздобыл его.
     Счастливец Фалькенберг...
     Наутро хозяйская дочка была уже  дома, и,  уходя, мы слышали,  как  она
отбарабанила вальс на пианино, в потом вышла и сказала:
     - Вот теперь дело другое. Не знаю, как мне вас благодарить.
     - Фрекен довольна? - спросил мастер.
     - Еще как! Стало гораздо лучше, просто сравнить невозможно.
     - А не посоветует ли фрекен, куда мне обратиться теперь?
     - В Эвребе. К Фалькенбергам.
     - К кому?
     - К Фалькенбергам. Пойдете все прямо, а там справа увидите столб... Они
будут рады.
     Фалькенберг уселся на крыльце и стал выспрашивать у нее всю подноготную
о Фалькенбергах из Эвребе. Неужто он нашел здесь родственников, попал, можно
сказать, к своим! Большое спасибо, фрекен. Ведь это неоценимая услуга.
     Потом мы снова отправились в путь, и я тащил мешки.
     В лесу мы сели под деревом и принялись толковать  между собой. Есть  ли
смысл настройщику Фалькенбергу прийти к капитану из Эвребе и  назваться  его
родственником?  Я  опасался и заразил своими опасениями  Фалькенберга. Но, с
другой стороны, жаль было упускать такой счастливый случай.
     - А нет  ли у тебя  каких бумаг, где стояло бы твое имя?  Какого-нибудь
свидетельства?
     - Есть, да оно ни  к черту  не  годится, там только и  сказано,  что  я
хороший работник.
     Мы  подумали, нельзя  ли  подделать некоторые места в свидетельстве; но
тогда  уж лучше все переписать наново.  Мол, предъявитель сего - настройщик,
которому  нет равных,  и  имя  можно поставить  другое, не Ларс, а,  скажем,
Леопольд. Кто нам мешает!
     - А берешься ты написать такое свидетельство? - спросил он.
     - Да, берусь.
     Но  тут моя разнесчастная  фантазия разыгралась и все  испортила. Какой
там  настройщик, я решил произвести его в  механики,  в гении,  он  способен
ворочать большими делами и имеет собственную фабрику.
     - Но фабриканту ведь свидетельство ни к чему,- прервал меня Фалькенберг
и  не  захотел  больше  слушать  мои  выдумки.  Так  мы  ни  до  чего  и  не
договорились.
     Мы понуро побрели дальше и дошли до столба.
     - Ну как, пойдешь ты туда? - спросил я.
     - Сам иди,- ответил Фалькенберг со злостью.- Вот возьми свою рвань.
     Мы ушли уже  далеко от столба,  как вдруг  Фалькенберг  замедлил шаг  и
пробормотал.
     - А все ж обидно уходить ни с чем. Жаль упускать случай.
     -  По-моему,  тебе надо  бы  зайти  их проведать. В конце  концов может
статься, что ты и впрямь с ними в родстве.
     - Жаль, что я не справился, нет ли у него племянника в Америке.
     - А ты разве умеешь говорить по-английски?
     -  Помалкивай,  - сказал  Фалькенберг.  - Заткни  глотку. Сколько можно
болтать!
     Он накричал на  меня,  потому что был зол  и  разволновался.  Вдруг  он
остановился и сказал решительно:
     - Ладно, я пойду к нему. Давай-ка сюда трубку. Не бойся, раскуривать ее
я не буду.
     Мы  поднялись на холм.  Фалькенберг  сразу напустил на  себя  важность,
время  от   времени  указывал  трубкой  то  туда,  то  сюда  и  рассуждал  о
местоположении усадьбы. Мне было досадно,  что он идет  как барин, а я  тащу
мешки, и я сказал:
     - Так ты настройщик или еще кто?
     - Я, кажется, доказал,  что умею настраивать  фортепьяно,- процедил  он
сквозь зубы.- Стало быть, тут и говорить не о чем.
     -  Ну,  а  если  хозяйка  сама что-нибудь  в  этом  смыслит? Возьмет  и
испробует инструмент?
     Фалькенберг  промолчал,  видно  было,  что его  одолевают  раздумья. Он
ссутулился и понурил голову.
     -- Нет, пожалуй, не стоит  рисковать. Вот  возьми свою трубку,-  сказал
он.- Спросим просто, нет ли какой работы.

     По счастью,  в нас случилась нужда сразу же, как мы  подошли к усадьбе;
тамошние  работники  ставили высокую  мачту  для  флага,  но не могли с этим
справиться, тут-то мы  подоспели на помощь и легко поставили мачту. Изо всех
окон на нас смотрели женские лица.
     - Что, капитан дома?
     - Нет.
     - А его супруга?
     Капитанша вышла к  нам. Белокурая, высокая, она встретила нас ласково и
с милой улыбкой ответила на наш поклон.
     - Не найдется ли у вас какой работы?
     - Право, не знаю. Боюсь, что нет. Да и муж сейчас в отсутствии.
     Я подумал, что ей совестно нам отказывать, и хотел уйти, чтобы избавить
ее от неловкости. Но Фалькенберг, видно, произвел на нее впечатление, он был
одет так  прилично, и мешок за ним носил я, поэтому она спросила, поглядывая
на него с любопытством:
     - А какая работа вас интересует?.
     -  Всякая  работа  по   хозяйству,-   ответил   Фалькенберг.-  Изгородь
поставить, канаву выкопать, поправить стену, если обвалилась...
     - Но  ведь время позднее,  к  зиме идет,- сказал  один  из работников у
мачты.
     - Да,  в самом деле,-  подтвердила  хозяйка.- Кстати,  уже  полдень, не
зайдете ли в дом закусить? Чем бог послал...
     -- Спасибо и на этом! - сказал Фалькенберг.
     Мне стало досадно, что  он  ответил так грубо и осрамил нас обоих. Надо
было вмешаться.
     --  Мille graces,  madame, vous etes trop  aimablе,*- сказал я на языке
благородных людей и снял шапку.
     * Тысяча благодарностей, мадам, вы очень любезны 

(франц.).

     Она повернулась ко мне  и посмотрела  на меня долгим  взглядом. Забавно
было видеть ее удивление.
     Нас отвели на кухню и хорошо накормили. Хозяйка ушла и комнаты. А когда
мы  поели  и  уже собирались  уходить,  она  вышла снова; Фалькенберг  успел
оправиться  от смущения и, воспользовавшись ее добротой, предложил настроить
пианино.
     - Так вы и это умеете? - спросила она, пораженная.
     - Да, умею. Я работал по этой части неподалеку, у ваших соседей.
     - У меня есть рояль. Но хотелось бы...
     - Не извольте сомневаться.
     - А имеется у вас какая-нибудь...
     - Нет, рекомендаций я ни у кого не прошу. Не имею такой привычки. Но вы
можете убедиться сами.
     - Да, конечно, пожалуйте сюда.
     Она пошла вперед,  а он за нею. Когда дверь  отворилась, я  увидел, что
стены увешаны картинами.
     Девушки сновали по кухне и глазели на  меня  

с

  любопытством; одна была
очень недурна собой. Я порадовался, что с утра успел побриться.
     Минут через  десять  Фалькенберг начал настраивать рояль. Хозяйка снова
вышла на кухню и сказала:
     - Так вы говорите по-французски? А я вот не умею.
     Слава  богу, она  не стала продолжать расспросы. Не  то пришлось бы мне
говорить  "пардон",  приводить  французскую  поговорку  да   изрекать:  "Ищи
женщину" и "Государство - это я".
     - Ваш товарищ показал мне  свидетельство,- сказала она,- и  я вижу, что
вы дельные люди. Право,  не знаю... я могла  бы  послать мужу  телеграмму  и
узнать, нет ли для вас какой-нибудь работы.
     Я хотел ее  поблагодарить, но  не  мог  вымолвить  ни  слова,  и только
проглотил слюну.
     Нервы...
     Я  обошел усадьбу и поля,  всюду был  образцовый порядок, и урожай  уже
убрали; даже картофельная ботва, которая обычно остается на поле до снега, и
та была сложена под навесом.  Работы  для нас не нашлось.  Гразу видно было,
что хозяйство здесь богатое.
     Уже вечерело, а Фалькенберг все возился с роялем, и тогда я,  прихватив
еды,  ушел  подальше  от усадьбы,  чтобы  не напрашиваться на  приглашение к
ужину.  Все  небо было в  звездах,  светила  луна, но  я предпочел темноту и
забрался в самую глухую чащу леса. Там было тепло. Какая тишина на земле и в
воздухе!  Подмораживает,  земля  вся  в инее, порой зашуршит трава,  пискнет
мышь, вспорхнет с  дерева ворона, и  снова тишина. Видел  ли  ты хоть раз  в
жизни   такие  чудесные  белокурые   волосы?  Нет,  никогда.   Она   -  само
совершенство, вся с головы до ног,  у нее  такие нежные и прелестные губы, а
волосы  - чистое золото.  Ах, если б можно было  вынуть из  мешка  диадему и
преподнести ей! Я найду нежно-розовую ракушку, сделаю из нее ноготь и подарю
ей трубку для ее мужа, да, возьму и подарю.
     Фалькенберг встречает меня у ворот и торопливо шепчет:
     - Пришел ответ от ее мужа, мы будем рубить лес. Ты справишься?
     - Да.
     - Ну ладно, ступай на кухню. Она про тебя спрашивала.
     Хозяйка встретила меня словами:
     - Куда же вы исчезли? Прошу к столу. Как, вы уже поужинали? Но чем?
     - У нас есть кое-какие припасы.
     -  Помилуйте,  вы  это  напрасно.  Неужели  вы  даже  чаю  не  выпьете?
Решительно не хотите?.. Я получила ответ от мужа. Вам доводилось рубить лес?
Вот  и   прекрасно.  Читайте  сами:  "Нужны  два  лесоруба,  Петтер  покажет
делянку..."
     О господи, она стояла  совсем рядом, держа телеграмму в руке. И дыхание
у нее было свежее, как у юной девушки.

     И вот мы в лесу, нас привел сюда Петтер, один из работников капитана.
     Из  разговора  с Фалькенбергом  выясняется, что  он вовсе  не чувствует
благодарности к хозяйке за эту работу.
     -  Ее  и благодарить не за  что,- сказал он.-  На  рабочие руки  сейчас
спрос.
     Ко всему Фалькенберг оказался  не  очень хорошим дровосеком, а для меня
это было делом привычным, пришлось мне взять Фалькенберга под начало. Он сам
сказал, что будет меня слушаться.
     И тогда я задумал изобрести одну штуку.
     Обычно, когда двое пилят  дерево,  они ложатся  на землю  и по  очереди
тянут пилу на себя. Таким способом за день много не сделаешь,  и к  тому  же
остаются  уродливые пни. Если  же сделать  устройство  с конической зубчатой
передачей, которое врезалось бы  под  самый корень,  можно прилагать  усилие
сверху вниз, а пила при этом  пойдет горизонтально. Я  принялся  вычерчивать
детали. Больше всего  пришлось поломать  голову над тем, как сделать,  чтобы
нажим на  пилу передавался плавно и  не был слишком сильным.  Пожалуй, этого
можно  добиться  с  помощью пружины, которая действовала  бы, как в  часовом
механизме,  или же  используя тяжесть подвесной гири.  Гиря имеет постоянную
тяжесть, и,  по  мере того как пила будет уходить все  глубже в дерево,  она
станет  опускаться и обеспечит равномерный нажим.  А стальная пружина  будет
постепенно  слабеть и  также регулировать нажим. Я предпочел  пружину.  "Вот
увидишь,  все  прекрасно  получится,  -  сказал я  себе.- Ты прославишься  и
проживешь свою жизнь не зря".
     День проходил за  днем,  мы валили  деревья толщиной в девять дюймов, а
потом очищали стволы от веток и сучьев. Кормили нас сытно и вкусно, мы брали
с  собой в лес  еду и кофе, а  вечером,  когда мы возвращались из  леса, нам
подавали  горячий ужин. Мы умывались, приводили себя в порядок, чтобы нас не
равняли с  другими работниками, и сидели на кухне  в обществе трех служанок,
при свете яркой лампы. Фалькенберг начал ухаживать за Эммой.
     Порой из  комнат слышались чудесные звуки рояля, а  иногда сама хозяйка
выходила к нам, девически юная, с чудесной, ласковой улыбкой.
     - Ну,  как вам сегодня работалось? - спрашивала она.- Медведя в лесу не
видели?
     А как-то  вечером  она поблагодарила  Фалькенберга  за  то, что  он так
прекрасно настроил рояль. Да неужели? Обветренное лицо Фалькенберга просияло
от удовольствия, и я сам был горд, когда услышал его скромный ответ:
     - Да, мне тоже кажется, что он стал чуточку получше.
     То  ли  Фалькенберг сумел кое-чему научиться, то ли хозяйка просто была
ему признательна и радовалась, что он хотя бы не испортил рояль.
     Каждый  вечер Фалькенберг надевал мое  городское платье. Теперь мне уже
нельзя было отобрать это платье  даже на время: все подумали бы, что  я взял
его поносить.
     -  Давай меняться: бери себе платье, а мне отдай Эмму,- предложил я ему
в шутку.
     - Да забирай ее, сделай одолжение,- ответил Фалькенберг.
     Тогда я понял,  что  Фалькенберг  охладел  к  ней.  Ах, мы  с  ним  оба
влюбились в ту, другую. Какие же мы были мальчишки!
     - Как думаешь, выйдет она к нам вечером? - спрашивал иногда Фалькенберг
в лесу. А я отвечал:
     - Хорошо, что капитан все еще в отсутствии.
     - Да,- соглашался Фалькенберг.- Но  если  только я узнаю, что он с  ней
дурно обращается, ему несдобровать.
     Однажды вечером Фалькенберг спел красивую песню. Я был  горд  за  него.
Вышла  хозяйка и  попросила  спеть еще  раз; в кухне  зазвучал  его чудесный
голос, и пораженная хозяйка воскликнула:
     - Ах, это бесподобно!
     И тут я впервые позавидовал Фалькенбергу.
     - Вы когда-нибудь учились петь? - спросила она.- Знаете ноты?
     - Да,- ответил Фалькенберг.- Я посещал общество любителей пения.
     "A ведь по совести ему надо бы сказать "нет", потому  что  ничему он не
учился",- подумал я.
     - Но пели вы где-нибудь? Перед публикой?
     - Да, иногда на гуляньях. И еще как-то на свадьбе.
     - Ну, а понимающие люди вас слушали?
     - Право, не знаю. Может быть.
     -- Ну, спойте же еще что-нибудь!
     Фалькенберг спел.
     "Кончится  тем,  что  она  пригласит  его  в  комнаты  и  пожелает  ему
аккомпанировать",- подумал я. И сказал:
     - Прошу прощения, что капитан, скоро вернется?
     - Hо...- проговорила она с недоумением.- Но зачем вам?
     - Я хотел потолковать насчет работы.
     - Стало быть, вы уже срубили все, что отмечено?
     - Нет, не все... осталось порядочно, да только...
     -  Ах  так!..- сказала  она  и вдруг догадалась: -  Послушайте... может
быть, вам дать денег?
     Я растерялся и пробормотал: '
     -- Да, будьте столь любезны.
     А Фалькенберг промолчал.
     - Милый  мой, так бы прямо и сказали. Вот, пожалуйста.- И она протянула
мне бумажку.- И вам тоже?
     - Нет. А впрочем, благодарю,- ответил Фалькенберг.
     Господи,  опять  я  сел  в  лужу,  да   еще  в  какую!  А  Фалькенберг,
бессовестный  человек, строит из себя богача, которому деньги ни к чему! Так
и сорвал бы с него мою одежду, пускай ходит голым!
     Но, конечно, ничего такого я не сделал.

     Шли дни.
     - Если она сегодня вечером  опять выйдет к нам, я спою песню  про мак,-
сказал Фалькенберг, когда мы работали в лесу.- Совсем позабыл про эту песню.
     - А про Эмму ты тоже позабыл? - спросил я.
     - Про Эмму? Ты, скажу я тебе, нисколько не поумнел.
     - Да неужто?
     - Я тебя давно раскусил. Ты, конечно, стал  бы увиваться вокруг Эммы на
глазах у хозяйки, а я вот на такое не способен.
     - Ну и врешь,- сказал я со  злостью.- Никогда я не стану любезничать со
служанкой.
     - Я  тоже  не  стану больше гулять  по ночам.  Как думаешь, выйдет  она
сегодня вечером? Я совсем забыл спеть ей эту песню про мак. Вот послушай.
     И Фалькенберг запел.
     - Напрасно ты радуешься, что вспомнил песню,- сказал я.-  Ничего у  нас
не получится: ни у тебя, ни у меня.
     - Не получится, не получится! Вот заладил!
     - Будь я молод, и богат, и красив, тогда дело другое,- сказал я.
     - Еще бы. Так-то проще простого. Капитан ведь сумел.
     - Да, и ты. И я. И она. И  все на свете. И вообще хватит трепать языком
и сплетничать о ней,- сказал я, сердясь на самого себя за нелепую болтовню.-
На что это похоже, два бывалых лесоруба мелют невесть что!
     Оба  мы осунулись,  побледнели. Фалькенберг совсем извелся, лицо у него
было в глубоких морщинах; к тому же мы потеряли аппетит.
     Мы старались скрыть друг от друга свои чувства, я весело насвистывал, а
Фалькенберг хвастался, что ест  до отвала,  еле ходит и едва не лопается  от
обжорства.
     - Вы  совсем  ничего  не едите,-  говорила хозяйка, когда мы  приносили
домой припасы, к которым едва притрагивались.- Какие же вы лесорубы!
     - Это Фалькенберг виноват,- говорил я.
     - Нет, это все он,- возражал Фалькенберг.- Хочет уморить себя голодом.
     Иногда  хозяйка  просила о  какой-нибудь мелкой  услуге, и мы наперебой
старались ей угодить; в конце концов вскоре мы по своей охоте  стали таскать
воду  на  кухню и  следили, чтобы чулан  всегда  был полон  дров.  А однажды
Фалькенберг ухитрился принести из лесу ореховую  палку для выбивания ковров,
которую хозяйка просила принести именно меня, и никого другого.
     А по вечерам Фалькенберг пел.
     Тогда я замыслил возбудить у хозяйки ревность.
     Эх ты, дурак несчастный, да  она этого и не заметит, даже взглядом тебя
не удостоит!
     А все-таки я заставлю ее ревновать.
     Из трех служанок только Эмма годилась для этой цели, и я принялся с ней
любезничать.
     - Послушай, Эмма, один человек сохнет по тебе.
     - А ты откуда узнал?
     - По звездам.
     - Уж лучше узнал бы от кого-нибудь на земле.
     - Узнал и на земле. Он сам мне сказал.
     - Это он о себе,- вставил Фалькенберг, боясь, как бы она не подумала на
него.
     - Что ж, может быть, и о себе. Раratum cor meum*.
     Но Эмма бесцеремонно отвернулась и не стала со мной разговаривать, хоти
я умел вести  беседу лучше Фалькенбeрга.  Как?.. Неужели  даже Эмма не хочет
меня  знать?  С  тех пор я  гордо  замкнулся  в себе,  сторонился людей, все
свободное  время делал чертежи для своей машины и мастерил небольшие модели.
По  вечерам, когда  Фалькенберг  пел,  а  хозяйка  его  слушала, я уходил во
флигель,  где была  людская, и оставался там.  Благодаря  этому я не  уронил
своего достоинства. Но, на мою беду, Петтер заболел, и я не мог тесать доски
и бить молотком;  поэтому  всякий раз,  как  нужно было стучать, приходилось
идти в сарай.
     * Сердце мое готово (лат.).
     Но иногда мне приходило в голову, что хозяйка огорчена, не видя меня на
кухне. По крайней мере, так мне казалось. Однажды вечером,  во  время ужина,
она сказала:
     - Я слышала от работников, что вы делаете какую-то машину?
     - Да, он мастерит переносную пилу,-  сказал Фалькенберг.- Но она  будет
слишком тяжелой.
     Я ничего на  это не возразил, у меня  хватило хитрости и дальновидности
промолчать. Всех великих изобретателей  поначалу не признавали. Ну погодите,
придет мое время. Между тем я не устоял перед искушением и сказал служанкам,
что я сын благородных родителей, но меня погубила  несчастная  любовь; и вот
теперь я  ищу  забвения  в  вине.  Что делать, человек  предполагает, а  бог
располагает... Видимо, эти россказни дошли до хозяйки.
     -  Пожалуй,  я  тоже  стану  ходить  по  вечерам  во  флигель,-  сказал
Фалькенберг.
     Я сразу сообразил, в чем тут дело: теперь его все реже просили спеть, и
это было неспроста.

     Приехал капитан.
     Однажды к нам  в лес пришел  высокий человек  с  окладистой  бородой  и
сказал:
     - Я капитан Фалькенберг. Как идут дела, ребята?
     Мы  почтительно приветствовали его и  сказали, что, мол, спасибо,  дела
идут хорошо.
     Он  расспросил,  сколько  деревьев  срублено  и  сколько  еще остается,
похвалил нас за то,  что мы оставляем  невысокие,  аккуратные пни. Потом  он
подсчитал, сколько деревьев приходится  на день,  и сказал,  что  не  больше
обычного.
     - Но капитан забыл вычесть воскресные дни,- заметил я.
     - Ваша правда,- согласился он.- Стало быть, выходит  больше обычного. А
как инструмент? Пилы не ломаются?
     - Нет.
     - Никто не поранился?
     -- Нет.
     Пауза.
     - Вообще-то вам положено жить на своих  харчах,- сказал  он.- Но раз уж
вы предпочли столоваться у меня, мы учтем это при окончательном расчете.
     - Как будет угодно капитану, мы согласны.
     -- Да, мы согласны,- подтвердил Фалькенберг.
     Капитан быстро обошел участок и вернулся.
     - А с погодой вам очень повезло,- сказал он.-  Не приходится разгребать
снег.
     -- Да, снега нет. Вот если бы еще подморозило...
     - Это зачем? Разве вам жарко?
     - Бывает и жарко. Но главное, мерзлое дерево легче пилить.
     - Вы давно занимаетесь этой работой?
     -- Давно.
     - И поете тоже вы?
     - К сожалению, нет. Поет он.
     - Стало быть, вы? Мы с вами, кажется, однофамильцы?
     - Да, в некотором роде, - ответил Фалькенберг, слегка смутившись.- Меня
зовут Ларc Фалькенберг, можете поглядеть в свидетельстве.
     - А откуда вы родом?
     - Из Треннелага.
     Капитан ушел. Держался он дружелюбно, но был немногословен  и серьезен,
ни  улыбки,  ни   шутки.  Лицо  у  него  было  приятное,  хоть  и  ничем  не
примечательное.
     С  этого  дня Фалькенберг стал петь только  во флигеле  или  в лесу, на
кухне он уже не пел из-за капитана. Он приуныл, стал нести мрачные разговоры
о том, что жизнь отвратительна, черт бы ее побрал, впору хоть повeситься. Нo
он недолго предавался  отчаянью. Как-то в воскресенье он побывал на тех двух
хуторах, где настраивал  пианино,  и  попросил  рекомендации. Вернувшись, он
показал мне бумаги и сказал:
     - В трудную минуту мы с этим не пропадем.
     - Значит, ты раздумал вешаться?
     - У тебя для этого больше причин,- ответил Фалькенберг.
     Но и я уже не был так подавлен. Капитан  узнал про мою машину и пожелал
вникнуть  во все подробности.  Едва взглянув на чертежи, он сказал, что  они
никуда не годятся, потому что я набросал их на  клочках бумаги кое-как, даже
без  циркуля; он  дал  мне готовальню и  научил делать необходимые  расчеты.
Кроме того, он заметил, что пила будет слишком громоздка.
     -  Но  это не беда, вы сделайте все по  правилам,-  сказал  он.- Строго
соблюдайте масштаб, а там посмотрим.
     Я прекрасно  понимал,  что  тщательно  сделанная  модель дает наглядное
представление о моей машине, и,  закончив чертежи, принялся мастерить модель
из дерева. Токарного станка  у меня не  было, пришлось вырезать  вручную оба
вала, колеса и винты.  Все воскресенье я был занят этим делом и так увлекся,
что даже не слышал, как прозвонил колокол к обеду.
     Пришел капитан и крикнул:
     -- Пора обедать!
     Увидев, чем я занят,  он предложил на другой же день съездить к кузнецу
и заказать все необходимые части.
     - Дайте  мне  только размеры,-  сказал  он.-  И потом, не  нужны ли вам
какие-нибудь  инструменты?  Ага,  ножовка.  Разные  сверла.  Шурупы.  Тонкое
долото. Больше ничего?
     Он все записал. Таких деловых хозяев мне еще не доводилось видеть.
     А  вечером, когда я поужинал и ушел во флигель, меня кликнула  хозяйка.
Она стояла на дворе, под неосвещенными окнами кухни, и пошла мне навстречу.
     - Мой муж обратил внимание... он заметил, что вы  слишком легко одеты,-
сказала она.- Может быть, вы... возьмете вот это?
     Она сунула мне в руки костюм.
     Я, запинаясь, бормотал слова благодарности. Ведь  я  и  сам смогу скоро
купить себе костюм, это не к спеху, мне вовсе не надо...
     - Да,  конечно,  я знаю, что  вы  можете сами  купить, но  ваш друг так
хорошо одет, а вы... да берите же, берите.
     Она  поспешно   ушла  в  дом,  совсем  как   наивная  девушка,  которая
испугалась,  что  ее  сочтут  слишком  доброй.  Я  крикнул  ей  вслед  слова
благодарности.
     На другой вечер капитан привез мне  валы  и колеса,  и я воспользовался
случаем поблагодарить его.
     - Ах да,  - сказал он. - Это  все  моя  жена,  ей вздумалось... Ну как,
костюм вам впору?
     - Да, как раз впору.
     - Вот  и прекрасно. Это все жена...  Но  вот вам колеса. И инструменты.
Спокойной ночи.
     Должно быть, оба они  любили делать людям добро. А сделав добро, каждый
кивал  на  другого.  Это такая супружеская  чета, какая была явлена  лишь  в
откровениях.

     Листья в лесу облетели,  птичье пение смолкло,  только вороны  начинают
каркать  ни свет ни  заря  и порхают  над голой  землей.  Мы с Фалькенбергом
всякий день видим их, когда  идем в лес, - годовалые птенцы, которые  еще не
знают страха перед человеком, прыгают по трoпе у самых наших ног.
     Попадается нам и зяблик, этот лесной воробушек. Он уже побывал в лесу и
теперь  возвращается к людям, близ которых  любит жить, потому что  он очень
любопытен. Милый маленький  зяблик!  От природы  он  - перелетная птица,  но
родители научили его зимовать на севере; а он научит своих детей, что только
на севере надо зимовать.  Но  в нем течет  кровь  перелетных бродяг, он  все
такой  же  непоседа.  В  один  прекрасный день  он  вместе  со  всеми своими
сородичами соберется в стаю, и они улетят  далеко, к новым людям, на которых
тоже  любопытно взглянуть, и  тогда  в осиннике станет пусто.  Пройдет, быть
может,  целая неделя, прежде  чем другая стая этих крикливых птичек сядет на
ветки осин... Господи, сколько раз приходил я поглядеть на  зябликов,  и как
это было интересно!
     Однажды Фалькенберг сказал мне, что тоска его прошла. За зиму он скопит
сотню  крон, работая лесорубом и настройщиком, а потом помирится с Эммой. Да
и мне  хватит вздыхать по благородным  дамам, надо искать себе ровню, таково
его мнение.
     И он был прав.
     В субботний вечер мы кончаем работу раньше обычного и идем в лавку. Нам
нужно купить рубашки, табак и вино.
     В лавке я увидел  швейную шкатулочку, отделанную ракушками, вроде  тех,
какие  в старину моряки привозили из Амстердама  своим подружкам;  теперь их
делают в Германии целыми  тысячами. Я купил  шкатулку,  чтобы отломать  одну
ракушку и сделать ноготь для трубки.
     - На что тебе шкатулка? - спросил Фалькенберг.- Хочешь подарить Эмме?
     В нем пробудилась ревность, и он,  не желая отстать от меня,  купил для
Эммы шелковую косынку.
     По дороге домой мы не раз  прикладывались к бутылке и болтали; ревность
Фалькенберга все еще не остыла. Я выбрал подходящую  ракушку,  отломал ее  и
отдал шкатулку Фалькенбергу. На этом мы помирились.
     Стало  смеркаться,  вечер был  безлунный. Из дома на пригорке донеслись
звуки гармоники, и мы поняли, что там затеяли танцы: в  окнах мелькали тени,
и свет мерцал, словно на маяке.
     - Давай зайдем,- сказал Фалькенберг,
     Мы с ним развеселились.
     Во  дворе  стояли  парни  и  девушки, они вышли  освежиться и  подышать
воздухом; Эмма тоже была среди них,
     -  Гляди-ка, и  Эмма  здесь! - добродушно  воскликнул  Фалькенберг;  он
нисколько  не рассердился, что  Эмма пришла без него.-  Поди  сюда, Эмма,  я
купил тебе подарок.
     Он воображал, что стоит только  ему сказать ей  ласковое  слово,  и все
уладится; но Эмма отвернулась и ушла в дом. Фалькенберг хотел пойти  за ней,
но парни заслонили дверь и сказали, что ему нечего там делать.
     - Да ведь там Эмма. Пускай она выйдет.
     - Нет, она не выйдет. Она здесь с сапожником Марком.
     Фалькенберг  был  ошарашен;  видно, он  зашел  слишком  далеко  в своей
размолвке с Эммой, и она его бросила. Он  стоял  и хлопал глазами, а девушки
подняли его на смех - вот бедняжка, остался с носом!
     Тогда  Фалькенберг  вынул бутылку и  у всех на глазах приложился к ней,
потом вытер  горлышко  ладонью  и передал  бутылку  одному  из  парней.  Все
оживились,  подобрели,  увидев, какие мы славные  ребята,  а мы  достали  из
карманов  еще  бутылки и  пустили их по кругу; кроме всего  прочего, мы были
нездешние, и всем было любопытно с нами  поболтать.  Фалькенберг  то и  дело
отпускал шуточки по адресу сапожника Марка, которого он называл Лукой.
     Танцы в доме продолжались, но ни одна девушка не ушла от нас.
     -  Бьюсь  об заклад,  что  и Эмма  не  прочь  выйти,- хвастливо  заявил
Фалькенберг.
     Девушки, которых звали Елена, Реннауг и Сара, глотнув вина из  бутылки,
по обычаю, подавали Фалькенбергу руку и  благодарили его; другие же, которые
обучились  благородным  манерам, говорили  только:  "Спасибо  на  угощении!"
Фалькенбергу   приглянулась  Елена,  он   обнял  ее  за  талию  и  предложил
прогуляться.
     Они не спеша пошли прочь, и никто их не окликнул; разделившись на пары,
мы порознь пошли к лесу. Мне досталась Сара.
     Когда  мы  вернулись, Реннауг  все еще  стояла подле дома. Вот странная
девушка, простояла  здесь  столько  времени!  Я  взял  ее за  руку  и  завел
разговор, но она только смеялась и не  отвечала ни  слова. Мы с  ней пошли к
лесу, а Сара крикнула нам вслед из темноты:
     - Реннауг, пойдем лучше домой!
     Но  молчаливая  Реннауг  ничего  не  ответила.   Она  была   белолицая,
медлительная и в теле.

     Выпал  первый снег,  он  сразу же тает, но  зима  не за  горами. И наша
работа у капитана приходит к концу, недели через две мы  все закончим. А что
делать потом? В горах прокладывают железную дорогу, а можно попытаться найти
работу на каком-нибудь хуторе, где нужны лесорубы. Фалькенберг склоняется  к
работе на железной дороге.
     Но времени остается мало, и я не успеваю сделать свою машину. У каждого
свои заботы, мне, кроме этого, нужно еще приделать ноготь к трубке, а вечера
стали  совсем короткие. Фалькенберг неприменно хочет помириться с Эммой.  Но
это дело нескорое  и совсем не простое.  Так получилось,  что  она гуляла  с
сапожником  Марком; а  Фалькенберг,  чтобы досадить Эмме, стал  ухаживать за
другой девушкой по имени Елена и подарил ей косынку и шкатулку из ракушек.
     Теперь он не знал, как быть, и сказал мне:
     - Всюду только грязь, глупость и обман.
     - Разве?
     - Да, можешь не сомневаться. Вот уйду на железную дорогу, а ее брошу.
     -- А может, это сапожник Марк ее не отпускает?
     Фалькенберг угрюмо промолчал.
     - И спеть меня уже больше не просят,- сказал он немного погодя.
     Мы  заговорили  о капитане и  его жене.  Фалькенберг сказал, что у него
дурные предчувствия: между ними не все ладно.
     Ну вот, начал сплетничать!
     Я сказал:
     - Извини, пожалуйста, не тебе об этом судить.
     -  Ах так? - буркнул он сердито. Он злился все больше и  больше.- Может
быть,  ты думаешь их водой  не  разольешь?  Думаешь, они наглядеться друг на
друга  не  могут? Да  я  же  ни  разу не  слышал,  чтоб  они  хоть словечком
обмолвились.
     Вот дурак, болтун разнесчастный!
     -  Погляди  лучше, как  ты пилишь,-  говорю я с усмешкой.-  Пила у тебя
криво идет.
     - У меня? Но ведь как-никак нас двое!
     - Что ж, значит, дерево оттаяло. Возьмемся снова за топоры.
     Каждый  долго рубит в  одиночку,  оба мы злимся и молчим. Как он посмел
оболгать их,  выдумал, будто они слова промеж собой  не скажут?  Но господи,
ведь  это же истинная правда! У  Фалькенберга хороший нюх,  он разбирается в
людях.
     - По крайней мерe, при нас у них все мирно,- заметил я.
     Фалькенберг рубит молча. Поразмыслив еще немного, я говорю.
     -  А  может, ты  и  прав,  они  не такая  пара,  какие бывают явлены  в
откровениях.
     Но Фалькенберг ничего не понял и пропустил мои слова мимо ушей.
     В полдень, когда мы отдыхали, я снова завел разговор об этом.
     - Ты ведь, кажется, говорил,  что если он будет дурно с ней обращаться,
ему несдобровать.
     - Ну да, говорил.
     - И что же?
     -  Да  разве  я  сказал, что  он с  ней  дурно обращается?  -  возразил
Фалькенберг с досадой.- Просто они надоели  друг  другу,  до смерти надоели,
вот  что. Только  он войдет, она сразу норовит уйти.  Только он  заговорит о
чем-нибудь на кухне, у нее в глазах появляется смертная скука, и она  его не
слушает.
     Мы снова взялись за топоры, и каждый углубился в свои мысли.
     -  Боюсь,  что   мне  все-таки  придется  его  вздуть,-  говорит  вдруг
Фалькенберг.
     - Кого это?
     - Луку...
     Я  доделал  трубку и попросил Эмму  передать ее капитану. Ноготь совсем
как настоящий, и теперь,  когда у меня есть  такие превосходные инструменты,
мне  удалось  приделать  его к  пальцу и  прикрепить изнутри  двумя  медными
гвоздиками, которые вовсе не заметны. Я очень доволен своей работой.
     Вечером, когда  мы  ужинали, капитан  пришел  на кухню,  держа трубку в
руке, и поблагодарил меня; тут я и убедился в проницательности Фалькенберга:
как только капитан вошел, хозяйка ушла из кухни.
     Капитан  похвалил  мою  работу  и спросил,  каким образом  мне  удалось
прикрепить ноготь; он назвал  меня художником и мастером. Так прямо и сказал
-  мастер, и  на  всех, кто  был  в  кухне, это  произвело впечатление.  Мне
кажется, в тот миг Эмма не устояла бы передо мной.
     А ночью я наконец научился дрожать.
     Ко  мне на сеновал  пришла покойница, протянула левую руку, и я увидел,
что на  большом  пальце  нет ногтя. Я покачал головой, давая ей этим понять,
что ноготь уже не у меня, что я его выбросил и вместо него приделал ракушку.
Но  покойница  не уходила,  и я лежал холодея  от страха. Наконец я  кое-как
пробормотал, что, к несчастью,  я ничего теперь не  могу поделать  и молю ее
уйти  с миром. Отче наш, иже еси на небесaх... Покойница двинулась прямо  на
меня,  я  хотел  оттолкнуть  ее,  издал  душераздирающий  крик  и  притиснул
Фалькенберга к стене.
     - Что такое? - крикнул Фалькенберг.- Во имя господа...
     Я проснулся  весь в поту, открыл  глаза и  увидел, как призрак медленно
исчез в темном углу.
     - Покойница,- простонал я.- Она приходила за своим ногтем.
     Фалькенберг быстро сел на постели, сон разом соскочил и с него.
     - Я видел ее! - сказал он.
     - И ты тоже? А палец видел? Уф!
     - Ох, не хотел бы я очутиться в твоей шкуре.
     - Пусти меня к стене,- попросил я.
     - А я как же?
     - Тебе нечего ее бояться, ты можешь преспокойно лежать с краю.
     - А она придет и сцапает меня? Нет уж, спасибо.
     Фалькенберг снова лег и укрылся с головой.
     Я хотел  было сойти вниз и лечь с Петтером; он уже поправлялся, и я мог
не бояться заразы. Но мне стало жутко от мысли, что придется  спускаться  по
лестнице.
     Это была ужасная ночь.
     Утром я долго искал ноготь и,  наконец, нашел его на полу, в  опилках и
стружках. Я закопал его у дороги в лес.
     - Пожалуй, надо  бы  отнести ноготь  на кладбище, откуда  ты его взял,-
сказал Фалькенберг.
     - Но ведь это далеко, за много миль отсюда...
     - Сдается мне, это было предупреждение. Она хочет, чтобы ноготь был при
ней.
     Но  при свете  дня  я уже  снова  осмелел и, посмеявшись  над суеверием
Фалькенберга, сказал, что его взгляды противоречат науке.

     Однажды вечером к усадьбе  подъехала  коляска, и так как Петтер все еще
хворал,  а  второй  работник  был совсем  мальчишка,  пришлось  мне  держать
лошадей. Из коляски вышла дама.
     - Дома господа? - спросила она.
     Когда послышался стук  колес, в окнах  показались  лица,  в коридорах и
комнатах загорелись огни, хозяйка вышла на крыльцо и воскликнула:
     - Это ты, Элисабет? Я так тебя ждала. Милости просим.
     Это была фрекен Элисабет, пасторская дочь.
     - Значит, он здесь? - спросила она с удивлением.
     - Кто?
     Это она про меня спросила. Она узнала меня...
     На другой день обе дамы пришли к нам в лес.
     Вначале я  испугался,  что до  пастора  дошло  известие  о  том, как мы
прокатились  на  чужих лошадях,  но  никто  об этом даже  не  упомянул, и  я
успокоился.
     - Водопровод работает исправно,- сказала фрекен Элисабет.
     Я был рад это слышать.
     - Водопровод? - спросила хозяйка.
     -  Он  провел нам воду на  кухню и на верхний этаж. Теперь стоит только
отвернуть кран, и течет вода. Советую и тебе это сделать.
     - Вот как! Значит, у нас тоже можно провести воду?
     Я ответил, что да, можно.
     - Отчего ж вы не сказали об этом моему мужу?
     - Я сказал. Он хотел посоветоваться с вами.
     Наступило тягостное молчание. Он не счел нужным поговорить с женой даже
о том, что ее прямо касалось.
     Чтобы как-нибудь нарушить это молчание, я поспешно добавил:
     -  Сейчас, во всяком случае, уже поздно. Мы не успеем закончить работу,
зима нам помешает. А вот весной дело другое.
     Хозяйка вдруг словно очнулась.
     - Ах, впрочем, я припоминаю, он в самом деле  как-то говорил  об этом,-
сказала она.- Да,  да,  мы  с ним советовались. Но решили, что уже поздно...
Скажи, Элисабет, правда, интересно смотреть, как рубят лес?
     Обычно  мы  валили деревья, притягивая их веревкой в  нужную сторону, и
теперь  Фалькенберг  как  раз  привязывал  веревку  к верхушке  подпиленного
дерева.
     - Зачем это?
     - Чтобы направить падение дерева...- начал я объяснять.
     Но  хозяйка не  стала меня слушать, она повторила вопрос Фалькенбергу и
добавила:
     -- Разве не все равно, куда оно упадет?
     И Фалькенберг ответил:
     -  Нет,  его  надо  направить,  иначе оно переломает  кусты  и  молодые
деревца.
     - Слышишь? - сказала она подруге.- Слышишь, какой голос? А как он поет!
     Как я досадовал на себя  за свою  болтовню  и  недогадливость!  Но  она
увидит, что урок не прошел для меня даром. Да и вообще мне нравится вовсе не
она,  а фрекен  Элисабет,  эта не капризничает, да и красотой ей не уступит,
она даже  красивее, да, красивее в тысячу раз. Вот наймусь  в работники к ее
отцу... Теперь всякий  раз,  как хозяйка обращалась ко мне, я  поглядывал на
Фалькенберга, а потом на нее и  медлил с ответом,  словно боялся, что вопрос
ее не  ко мне относится. Видно,  это было  ей  неприятно,  и она сказала  со
смущенной улыбкой:
     - Я ведь вас спрашиваю.
     Ах,  эта улыбка и эти ее слова... Сердце мое дрогнуло от радости, я бил
по дереву топором изо  всех сил, так, что только  щепки летели. Я увлекся  и
работал играючи. Время от времени я ловил обрывки разговора.
     А когда мы с Фалькенбергом остались одни, он сказал:
     - Нынче вечером я буду им петь.
     И вот наступил вечер.
     На дворе  я встретил капитана  и остановился поговорить с ним. Работы в
лесу оставалось дня на три или четыре.
     - А потом вы куда пойдете?
     - Попробуем подрядиться на железную дорогу.
     - Пожалуй, вы мне и здесь можете понадобиться,- сказал капитан.- Я хочу
проложить новую дорогу к шоссе, эта слишком крутая. Пойдемте, я вам покажу.
     И  хотя  уже  смеркалось, он повел меня на  пустырь  по  южную  сторону
усадьбы.
     - Когда  дорога будет готова, найдем  еще  что-нибудь, а  там и весна,-
сказал он.-  Можно  будет приняться  за водопровод. К  тому  же  Петтер  все
хворает. Это ни на что не похоже, мне необходим помощник по хозяйству.
     И вдруг до нас  донеслось пение Фалькенберга. В  гостиной  горел  свет,
Фалькенберг был там и пел  под аккомпанемент рояля. Его удивительный, нежный
голос лился из окон, и меня охватил невольный трепет.
     Капитан резко повернулся и взглянул на окна.
     -  А впрочем...- сказал  он  неожиданно,-  впрочем,  и с  дорогой лучше
повременить до весны. На сколько дней, вы говорите, осталось работы в лесу?
     - Дня на три или четыре.
     - Стало  быть,  решено, еще  дня три-четыре, и в нынешнем году  на этом
покончим.
     "Удивительно быстро он передумал",- мелькнула у меня мысль.
     Я сказал:
     - Но ведь дорогу можно  прокладывать  и зимой, в  некотором  смысле это
даже лучше. Мы стали бы пока дробить камень и возить щебенку.
     - Я знаю, но все-таки... А теперь я, пожалуй, пойду послушаю пение.
     И он ушел.
     Я  подумал: "Это он, конечно, только притворяется; хочет показать,  что
Фалькенберга пригласили в дом  с его согласия. А на самом  деле он предпочел
бы остаться и поговорить со мной".
     Как я был самонадеян и как ошибался!

     Все главные части моей машины готовы, я решил собрать  ее и опробовать.
За амбаром, у  мостика, торчал обломок осины, сваленной ветром, я приладил к
нему пилу, и она  сразу же заработала. Терпение, друзья  мои, дело пойдет на
лад! По  ровному краю  большой, специально купленной  пилы я нарезал  зубцы,
которые  сцеплялись  с  небольшим зубчатым колесом,  удерживаемым  прижимной
пружиной.
     Саму пружину я изготовил из широкой костяной планки от старого корсета,
который взял у Эммы, но оказалось, что она слишком  слаба, и я сделал другую
пружину  из старой ножовки  шириной в шесть  миллиметров, с  которой  спилил
зубья. Эта  новая  пружина оказалась слишком тугой. Пришлось мне  всякий раз
оттягивать ее только до половины.
     На свою беду, я не был силен в теории, мне все  приходилось пробовать и
проверять, отчего работа  продвигалась медленно.  Пришлось совсем отказаться
от  конической  зубчатой передачи, которая  была  бы  слишком громоздкой,  и
насколько возможно упростить все устройство.
     Пробовать пилу я начал в воскресенье; белый деревянный каркас и гладкое
стальное полотно сверкали на солнце. В окнах сразу показались лица, а вскоре
сам капитан вышел из дома. Я поклонился ему,  но  он не ответил,  а медленно
пошел через двор, не спуская глаз с пилы.
     - Ну как, работает?
     Я привел пилу в действие.
     - Глядите, глядите, она и вправду пилит!..
     Вышли  хозяйка и  фрекен Элисабет, за  ними  высыпали служанки. Я снова
пустил пилу. Терпение, терпение, друзья мои!
     Капитан сказал:
     - А не слишком ли долгое это дело - всякий раз прилаживать ее к дереву?
     - Зато пилить будет гораздо легче и работа пойдет быстро.  Пильщикам не
нужно затрачивать лишних усилий.
     - Но почему же?
     - Да потому, что им не приходится нажимать на пилу, это делает пружина.
А здесь как раз и затрачивается более всего сил.
     - Но все-таки потеря времени неизбежна?
     -  Я  уберу  винт и поставлю  вместо  него зажим, который  можно  будет
открыть  одним движением. Его устройство  позволит прикреплять пилу к дереву
любой толщины.
     Самый зажим я еще не успел сделать, но показал капитану чертеж.
     Капитан взялся за  пилу и  испробовал, какого усилия она требует. Потом
он сказал:
     -  Ваша пила  вдвое шире обычной, не знаю, есть ли  смысл таскать такую
тяжесть.
     -- Само собой,- впернул Фалькенберг.- Дело ясное.
     Все  посмотрели  на  Фалькенберга,  потом  на  меня. Надо  было  что-то
ответить.
     -  Один  человек  может  двигать по  рельсам груженый  товарный вагон,-
ответил я.- А  здесь двое приводят в движение пилу, которая скользит по двум
вращающимся  валикам,  а они, в свою очередь, движутся  на хорошо  смазанных
стальных осях. Работать  этой пилой будет куда легче, чем  обычной, в случае
нужды с ней можно управиться в одиночку. . ...
     - Ну, это едва ли.
     - А вот увидим.
     Фрекен Элисабет вздумалось подшутить надо мной и она спросила:
     - Я в этом деле ничего не смыслю, но скажите, почему  бы не пилить, как
раньше, обыкновенной пилой?
     -  Потому что  теперь пильщикам не приходится нажимать на пилу  сбоку,-
сказал  капитан.-  Усилие  прилагается сверху вниз,  а  пила  ходит поперек.
Поймите,  вертикальное  усилие преобразуется в  горизонтальное,  А скажите,-
обратился он ко мне,- как по-вашему, не может пила при этом изогнуться, ведь
тогда срез будет неровным?
     - Во-первых, этому препятствуют два валика, по которым ходит пила.
     - Да, кажется, тут вы правы. Ну, а еще?
     - Во-вторых, эта пила  дает  только  ровный срез. Ведь она  имеет такую
форму, что согнуться никак не может.
     Пожалуй, отчасти  капитан высказывал  мне  свои сомнения просто потому,
что хотел  получше во всем разобраться.  Человек с его  знаниями  сам мог бы
ответить на них  лучше меня. Но он упустил из виду нечто другое, что  сильно
меня тревожило. Ведь пила, которую придется  таскать  по всему  лесу, должна
быть очень прочной. А я опасался, что тонкие оси могут от удара выскочить из
своих гнезд или погнуться, а валики - заклиниться. Надо было  избавиться  от
осей  и  расположить валики  по-иному. Нет,  моя  машина  была еще далека от
совершенства...
     Капитан между тем сказал Фалькенбергу:
     - Надеюсь, вы не откажетесь отвезти завтра наших дам? Петтер еще слаб.
     - Помилуйте, я буду счастлив.
     - Фрекен  надо  ехать  домой,- сказал капитан, уходя.-  Будьте готовы к
шести утра.
     Фалькенберг,  гордый доверием, которое ему  оказали,  стал посмеиваться
надо мной и говорил,  что я ему завидую. Я и в самом деле немного завидовал.
Меня, конечно, огорчило, что предпочтение отдали Фалькенбергу, но, право же,
куда  приятней  побыть одному  в  лесной тиши, вместо того чтобы мерзнуть на
козлах.
     Фалькенберг, сияя от удовольствия, сказал:
     - Ты даже пожелтел от зависти, советую тебе выпить касторки.
     Целых полдня он суетился, собираясь в путь,- мыл коляску, смазывал оси,
проверял сбрую. Я ему помогал.
     -  Боюсь,  что  ты  не  сумеешь  править  парной  упряжкой,-  сказал я,
поддразнивая его.- Ладно уж, завтра с утра я выучу тебя держать вожжи.
     - А  ты зря экономишь  десять эре на  касторке, надо беречь здоровье, -
ответил он.
     Так мы шутили и  смеялись  друг над  другом. Вечером капитан подошел ко
мне и сказал:
     - Я не  хотел вас затруднять  и попросил вашего  друга отвезти  дам, но
фрекен Элисабет хочет ехать с вами.
     - Со мной?
     - Она говорит, что давно вас знает.
     - Но ведь и мой друг - человек надежный.
     - Разве вы против?
     - Нет, нисколько.
     - Вот и прекрасно. Тогда поезжайте.
     Тут  я  подумал:  "Эге,  они все-таки  предпочли  меня,  потому  что  я
изобретатель и моя пила отлично работает, а если мне еще получше  одеться, я
буду выглядеть вполне прилично, быть может, даже блестяще".
     Но Фалькенбергу капитан объяснил дело  по-другому, и все мои тщеславные
домыслы сразу рухнули.  пастор просил фрекен  Элисабет привезти меня, потому
что хочет снова предложить мне наняться в работники. Так они договорились.
     Я долго раздумывал над этим объяснением.
     - Если ты согласишься работать  у пастора, мы не сможем вместе наняться
на железную дорогу,- сказал Фалькенберг.
     И я ответил:
     -- Нет, я не соглашусь.

     Дамы выехали  ранним утром в закрытой  коляске. Поначалу  было довольно
свежо,  .и  мое шерстяное одеяло  очень мне  пригодилось,- я  то укутывал им
ноги, то накидывал его на плечи.
     Я ехал той же дорогой, по  которой мы с  Фалькенбергом пришли сюда, так
что  места были знакомые:  вон  усадьба, где Фалькенберг настраивал пианино,
вон вторая, а  вот  здесь  над  нами  пролетели гуси... Взошло солнце, стало
тепло, час  проходил за часом;  у  развилины дорог дамы постучали в стекло и
сказали, что пора обедать.
     По солнцу я  видел,  что обедать  им еще  рано, хотя  для  меня - самое
время,  потому что  мы с Фалькенбергом обычно обедали в полдень. И  я поехал
дальше.
     - Что же вы не останавливаетесь! - крикнули дамы.
     - Да ведь вы обедаете в три... Вот я и подумал...
     - Но мы проголодались.
     Я съехал  на  обочину, выпряг лошадей, задал  им корму и напоил их. Как
странно, неужели эти женщины решили обедать раньше времени ради меня?
     - Пожалуйте сюда! - крикнули мне.
     Я не хотел их стеснять и остался подле лошадей.
     - Ну что же вы? - спросила фру Фалькенберг.
     - Если уж вы так любезны, уделите мне кусочек,- сказал я.
     Они стали наперебой потчевать меня, и им все казалось мало; откупоривая
бутылки, я  выпил немного пива, и этот пикник у дороги запомнился мне на всю
жизнь. На фру Фалькенберг я избегал смотреть, чтобы не смущать ее.
     Дамы болтали меж собой  и  время от  времени ласково обращались ко мне.
Фрекен Элисабет сказала:
     - Правда, приятно закусить вот так на свежем воздухе? Как вы находите?
     Она не сказала мне "ты", как раньше.
     - Для  него это  привычно,-  заметила  фру Фалькенберг.- Он каждый день
обедает в лесу.
     Ах,  этот  голос, эти  глаза,  эта  нежная  женственная  рука,  которая
протягивала мне стакан...
     Я тоже мог бы рассказать кое-что интересное о  том,  как  живут люди на
белом свете, поправить их, когда они болтали всякий вздор,  понятия не имея,
как ездят верхом на верблюдах или собирают виноград.
     Но я поспешил кончить еду, взял ведро и пошел за водой,  чтобы  еще раз
напоить лошадей,  хотя надобности  в этом никакой не было; дойдя до ручья, я
уселся на берегу.
     Немного погодя фру Фалькенберг крикнула мне:
     -  Подите,  пожалуйста,  к   лошадям!   Мы   хотим  нарвать  хмеля  или
каких-нибудь красивых листьев,
     Но  когда  я подошел  к  коляске, они передумали, потому что хмель  уже
осыпался, а рябины и красивых листьев не было.
     - В эту пору лес совсем голый,- сказала фрекен. И спросила,  пристально
глядя на меня: - Послушайте, ведь здесь нет кладбища и вам негде бродить?
     - Кажется, нет...
     - Как же вы обходитесь?
     И она  рассказала  фру Фалькенберг, что я такой  странный,  каждую ночь
ходил  на кладбище  и разговаривал с мертвецами. Там-то  я  и придумывал все
свои машины.
     Я не знал, что на это сказать, и спросил, как здоровье Эрика.
     - Помнится, лошади понесли, он расшибся и харкал кровью.
     - Ему лучше,- коротко ответила фрекен.- Но не пора ли в путь, Ловиса?
     - Можем мы ехать дальше?
     - Когда вам будет угодно,- ответил я.
     И мы поехали.
     Час  проходит  за  часом, солнце  клонится  к  закату,  свежеет,  тянет
сыростью: понемногу поднимается ветер, начинает падать мокрый снег. Остаются
позади приходская церковь, лавки, хутора.
     И вдруг мне стучат в стекло.
     - Не  здесь ли  вы катались ночью на чужих лошадях? - спрашивает фрекен
со смехом.- Вообразите, до нас дошел слух об этом.
     Обе дамы принялись смеяться.
     Я ответил, нимало не смутившись:
     - И все же ваш отец хочет взять меня в работники, не так ли?
     - Так.
     -  Ну,  раз уж мы заговорили об этом,  позвольте вас  спросить, фрекен,
откуда ваш  отец узнал,  что я работаю  у  капитана  Фалькенберга?  Ведь вы,
кажется, сами удивились, когда меня увидели?
     Она подумала немного, взглянула на свою подругу и ответила:
     - Я написала об этом домой.
     Фру Фалькенберг опустила глаза.
     Я заподозрил, что фрекен солгала. Но она так ловко вывернулась, что мне
нельзя было ее уличить. Вполне вероятно, что она написала домой что-нибудь в
таком роде: "А знаете, кого я здесь встретила? Того самого человека, который
сделал нам водопровод, теперь он работает у капитана лесорубом..."
     Но когда мы приехали, оказалось, что пастор вот уж три недели как нанял
работника. Этот новый работник вышел подержать лошадей.
     Я  ломал себе голову  и никак не  мог понять, почему же в  таком случае
именно меня попросили ехать сюда? Может быть,  чтобы мне было не так обидно,
что  Фалькенберга позвали  в  гостиную и попросили  спеть?  Но  как  они  не
понимают, что  я в скором  времени  закончу работу над  своим изобретением и
милость их мне не нужна?
     Я молчал, хмурился  и был недоволен  собой; на  кухне,  когда я ужинал,
Олина долго  благодарила  меня за водопровод,  потом я пошел присмотреть  за
лошадьми. А когда стемнело, я взял одеяло и отправился на сеновал...
     Я проснулся от чьего-то прикосновения.
     - Зачем  ты  лег здесь, ведь  так можно простудиться насмерть,- сказала
жена пастора.- Пойдем, я уложу тебя в доме.
     Мы  начали спорить, потому что я  не хотел идти  в  дом, и заставил  ее
сесть  рядом со  мной. Эта женщина  была полна  страсти, а  может  быть, она
просто  была дитя природы. В ней  звучала чудесная мелодия, и я закружился в
вихре этой музыки.

     С утра  я был настроен уже не  так  мрачно,  поостыл, успокоился и стал
рассуждать здраво. Конечно, для моего блага лучше было и не  уходить отсюда,
наняться к пастору в работники, стать первым среди равных.
     Ведь я уже успел привыкнуть к тихой деревенской жизни.
     Фру Фалькенберг  стояла  посреди  двора.  Золотоволосая,  с  непокрытой
головой, она была высокая и стройная, как колонна.
     Я пожелал ей доброго утра.
     - Доброе утро,- ответила она и, легко  ступая, подошла ко  мне. Понизив
голос,  она  сказала: -  Вчера вечером я  очень хотела  поглядеть,  как  вас
устроили на ночлег,  но мне  нельзя  было выйти.  Впрочем, выйти было можно,
только... Вы ведь легли на сеновале?
     Я слушал ее, как во сне, и не в силах был ответить.
     - Что же вы молчите?
     - Спал ли я на сеновале? Да.
     - Вот как? И хорошо ли вам спалось?
     - Да.
     - Так. Ну что ж. Сегодня мы едем домой.
     Она повернулась и пошла прочь, покраснев до корней волос...
     Прибежал Харальд и попросил меня сделать ему змей.
     - Ладно, так и быть,-  сказал я, стараясь совладать с собой.  -  Сделаю
тебе большой-пребольшой змей, он взлетит к самым облакам. Непременно сделаю.
     Мы  с Харальдом мастерили змей часа два, этот славный  мальчик старался
от души,  а  я думал совсем о другом. Мы  сплели из  бечевки  длинный хвост,
привязали  его к  змею  да еще приклеили для прочности; фрекен  Элисабет два
раза подходила к нам и  смотрела,  как мы справляемся с делом, вид у нее был
уже не такой свежий и оживленный, как раньше, но меня  это не трогало, я  ее
будто и не замечал.
     Но вот мне велено запрягать. И хотя нужно поторапливаться,  потому  что
дорога предстоит дальняя, все  же я посылаю Харальда  с просьбой повременить
полчаса. Мы трудимся в поте лица, и наконец  все  готово. Завтра, когда клей
подсохнет,  Харальд запустит змей  и будет провожать его взглядом, и  в  его
душе всколыхнется такое же неведомое волнение, какое сейчас всколыхнулось во
мне.
     Лошади запряжены.
     Фру  Фалькенберг  выходит из дома, и все пасторское семейство провожает
ее.
     Пастор и его жена узнали меня, они отвечают на мой поклон и говорят мне
несколько любезных слов; но  они даже не обмолвились о том, что хотели взять
меня  в работники. Голубоглазая пасторша стоит и лукаво поглядывает  на меня
искоса, будто накануне она меня и в глаза не видела.
     Фрекен Элисабет приносит  корзинку с припасами и помогает своей подруге
усесться поудобнее.
     - Может  быть, все-таки  дать тебе еще что-нибудь теплое? -  спрашивает
она в который уж раз.
     - Нет, спасибо, я не озябну. До свиданья, до свиданья!
     - Будьте таким же молодцом, как вчера,- говорит фрекен и  кивает мне на
прощание.
     Мы трогаемся.
     День стоит сырой и холодный,  я  сразу вижу, что фру Фалькенберг  плохо
укутана и ей холодно.
     Мы едем час за часом, лошади, чувствуя, что мы возвращаемся домой, сами
бегут рысью, я держу вожжи,  и руки мои стынут  без рукавиц.  Завидев  домик
неподалеку от  дороги, хозяйка стучит в стекло и говорит, что время обедать.
Она выходит из коляски, вся посиневшая от холода.
     - Пообедаем в  этом  домике,- говорит она.-  Как управитесь с лошадьми,
приходите туда, да не забудьте прихватить корзинку.
     И она поднимается по косогору.
     "Она решила обедать у чужих людей, потому что замерзла,- думаю я.- Ведь
не меня же она в  самом деле боится..." Я привязал лошадей и задал им корму;
похоже было,  что  пойдет  снег,  поэтому я накрыл  их  куском промасленного
холста, похлопал по крупам и, захватив корзинку, пошел к домику.
     Старушка,  хлопотавшая над кофейником, подняла  голову,  пригласила нас
войти и снова занялась своим делом.  Фру Фалькенберг распаковала корзинку  и
сказала, не глядя на меня:
     - Ну как, уделить вам кусочек и сегодня?
     -- Да, спасибо большое.
     Мы едим молча. Я сижу  на скамеечке  у  двери,  поставив  тарелку подле
себя; а  фру Фалькенберг устроилась у стола, она не отрываясь смотрит в окно
и  почти  ничего не  ест. Время  от времени  она  перебрасывается  словом со
старухой и поглядывает,  не опустела ли моя тарелка. В домике тесно, от меня
до окна не больше двух шагов, и мы сидим все равно что рядом.
     Кофе готов, но  на моей скамеечке нет места  для чашки,  и я держу ее в
руке. Вдруг  фру Фалькенберг поворачивается  ко мне  и  говорит, не поднимая
глаз:
     - За столом есть место.
     Я слышу, как громко колотится мое сердце, и бормочу:
     - Спасибо, мне и здесь удобно... Я уж лучше...
     Сомнений нет -  она взволнована,  опасается, как бы  я  чего-нибудь  не
сказал или не сделал; тотчас она  снова отворачивается, но я вижу, как бурно
вздымается ее грудь. "Не  бойся,- думаю я,- скорей я  откушу себе язык,  чем
скажу хоть слово!"
     Мне нужно поставить пустую тарелку и  чашку  на  стол, но  я  боюсь  ее
испугать, а она сидит  все так же, отвернувшись. Я тихонько  звякнул чашкой,
чтобы привлечь к себе ее внимание, поставил посуду на стол и поблагодарил.
     Она спрашивает меня, словно я гость:
     - Вы сыты? Может быть, еще?..
     - Нет,  спасибо большое...  Позвольте, я уложу все обратно в  корзинку?
Боюсь только, что я не сумею сделать это как следует.
     И  я  гляжу на  свои  руки,- в  тепле  они распухли,  стали неловкими и
толстыми,  так что мне никак невозможно уложить  корзинку. Она догадалась, о
чем я думаю, тоже  взглянула  на мои руки,  опустила глаза в пол и  сказала,
пряча улыбку:
     - Разве у вас нет рукавиц?
     - Нет, они ведь мне ни к чему.
     Я вернулся на  скамеечку и  ждал, пока  фру Фалькенберг уложит припасы,
чтобы отнести корзинку. Но она  вдруг снова повернулась  ко  мне и спросила,
все так же не поднимая глаз:
     - Откуда вы родом?
     -- Из Нурланна.
     Пауза.
     Немного погодя я сам осмелился спросить:
     - Фру бывала там?
     - Да, в детстве.
     Она поглядела на часы, как бы пресекая  дальнейшие вопросы  и напоминая
мне в то же время, что надо торопиться. Я тотчас встал и пошел к лошадям.
     Уже смерклось, небо потемнело, пошел мокрый снег. Я  потихоньку  взял с
козел свое одеяло и спрятал его под переднее сиденье коляски, потом напоил и
запряг  лошадей.  Увидев хозяйку,  я  пошел ей навстречу, чтобы взять у  нее
корзинку.
     - Куда вы?
     - Хотел вам помочь.
     - Благодарю вас, это лишнее. Корзинка ведь почти пустая.
     Мы  подошли  к  коляске,  она  села,  и я стал  помогать  ей  укутаться
потеплее. Я нашарил под сиденьем  одеяло и вытащил его, держа  так, чтобы не
видна была кайма.
     - Ах, как это удачно! - сказала фру Фалькенберг.- Где же оно было?
     - Здесь.
     - У пастора мне предлагали целый ворох одеял, но ведь потом у  меня так
долго не было бы  случая  их  вернуть... Нет, спасибо,  я сама... Нет,  нет,
спасибо... Садитесь.
     Я захлопнул дверцу и влез на козлы.
     "Если  она еще  постучит в окошко,  это будет означать, что  она  хочет
вернуть мне одеяло, но я ни за что не остановлюсь",- подумал я.
     Час проходит за часом, темно, хоть глаз выколи,  мокрый снег валит  все
сильней,  и дорогу вконец развезло. Время  от  времени я спрыгиваю с козел и
бегу рядом с коляской, чтобы согреться; я вымок до нитки.
     Мы уже почти дома.
     "Если окна освещены, она может узнать мое одеяло",- подумал я.
     Как на грех, в окнах горел свет, хозяйку ждали.
     Поневоле я остановил лошадей, не доезжая крыльца, и открыл дверцу.
     - Что там у вас случилось?
     - К  сожалению, мне  придется просить вас  выйти здесь.  Такая грязь...
колеса вязнут...
     Наверное,  ей представилось,  будто  я  невесть  что  замышляю,  и  она
воскликнула:
     - Да езжайте вы, ради всех святых!
     Лошади дружно взяли с места, и я осадил их у ярко освещенного крыльца.
     Из дома вышла  Эмма. Хозяйка отдала ей одеяла,  которые свернула еще  в
коляске.
     -- Спасибо, что довезли,- сказала она мне.- Боже мой, как вы промокли!

     Неожиданная новость свалилась на меня, как снег на  голову: Фалькенберг
нанялся к капитану в работники.
     Стало быть, он нарушил наш  уговор и бросил меня  на произвол судьбы. Я
совершенно сбит с толку. Что ж, ладно, утро вечера мудренее. Но уже два часа
ночи,  а мне никак не уснуть, я дрожу от холода и думаю.  Тянутся часы, я не
могу согреться,  и  меня начинает трепать лихорадка, я мечусь в жару...  Как
она меня  боялась, не  решилась  даже пообедать на воздухе и за весь день не
взглянула на меня ни разу...
     Но  вот  мысли   мои  проясняются,  я  понимаю,   что  могу   разбудить
Фалькенберга, могу  проговориться  в бреду, и, стиснув зубы,  я  вскакиваю с
постели.  Натянув  одежду,  я  кое-как  сползаю с лестницы  и бегу  прочь от
усадьбы. Понемногу я согреваюсь и сворачиваю  к лесу, туда, где мы работали,
а по лицу моему катятся капли пота и дождя. Только бы мне отыскать пилу, и я
живо избавлюсь от лихорадки; это старое, испытанное средство. Пилы мне никак
не найти, зато  нашелся  топор, который  я  спрятал  в субботу вечером, и  я
принимаюсь  рубить. Вокруг темень,  я  ничего не  вижу, но работаю наощупь и
валю дерево за деревом. Пот заливает мне лицо.
     Наконец, выбившись из сил, я кладу топор на прежнее место; уже светает,
и я спешу вернуться домой.
     - Где тебя черти носили? - спрашивает Фалькенберг.
     Я не  хочу объяснять ему, что вчера простудился, ведь он все разболтает
на кухне, и бормочу, что сам не знаю.
     - Ты, верно, был у Реннауг,- говорит он.
     Я отвечаю, что он угадал, да, я был у Реннауг.
     - Ну, это не мудрено угадать,-  говорит он.- А я вот больше к девчонкам
ни ногой.
     - Значит, ты женишься на Эмме?
     - Да, может статься. А, право слово, досадно, что тебя не было. Ты тоже
мог бы присвататься к которой-нибудь из служанок.
     И он пускается в рассуждения о том, что  любая из них пошла бы за меня,
но я больше не нужен капитану. Назавтра мне незачем даже идти в лес... Голос
Фалькенберга доносится словно бы издалека, я погружаюсь в глубины сна.
     К утру лихорадка отпускает меня, я еще чувствую слабость,  но все равно
собираюсь в лес.
     -  Тебе незачем  надевать  рабочую блузу,- говорит Фалькенберг.- Я ведь
тебе сказал.
     Что же, он прав. И все-таки  я  надеваю блузу, потому что вся остальная
моя одежда мокрая. Фалькенберг сконфужен, ведь он нарушил наш уговор; в свое
оправдание он говорит, будто думал, что я наймусь к пастору.
     - Стало быть, ты не пойдешь на железную дорогу? - спрашиваю я.
     - Гм.  Нет, пожалуй,  это не годится.  Посуди сам, сил моих  больше нет
бродяжничать. А лучшего места, чем здесь, не сыщешь.
     Я притворяюсь равнодушным и  перевожу разговор  на  Петтера, словно его
судьба  вызывает  у  меня горячее  участие -  бедняга, вот  кому  хуже  всех
придется, его теперь вышвырнут вон, останется без крова.
     - Скажешь тоже  -  без крова! - возражает  Фалькенберг.-  Он провалялся
здесь  законный  срок,  сколько  положено  по  болезни,  и  теперь  вернется
восвояси. Ведь у его отца собственный хутор.
     И Фалькенберг признается,  что  с тех пор, как мы расстались, его мучит
совесть. Если б не Эмма, он плюнул бы на капитана.
     - Вот, возьми,- говорит он.
     - Что это?
     -  Рекомендации. Мне  они уже не нужны,  а тебе пригодятся  при случае.
Вдруг ты надумаешь стать настройщиком.
     Он протягивает мне бумаги и ключ для настройки.
     Но у меня не такой хороший слух, как у Фалькенберга,  мне все это ни  к
чему, и я говорю, что мне легче точило настроить, чем пианино.
     Фалькенберг смеется, у него камень  с души  свалился,  когда он увидел,
что я не унываю...
     Фалькенберг  ушел. А мне  спешить  некуда, я ложусь  одетый на постель,
лежу и думаю. Что ж, работа все равно кончена,  так или иначе надо  уходить,
не  век  же здесь жить,  в  самом деле. Только  вот никак  я не ожидал,  что
Фалькенберг останется. О господи, если б капитан взял меня, я работал  бы за
двоих! А может быть, попробовать как-нибудь отговорить Фалькенберга? В конце
концов,  замечал  же  я, что капитану не очень-то приятно держать работника,
который носит его фамилию. Но, видно, я все-таки ошибался.
     Мысли теснились  у меня  в голове. Ведь мне не в  чем себя упрекнуть, я
работал на совесть и, занимаясь своим изобретением,  не украл  у капитана ни
секунды времени...
     Потом я задремал, и меня разбудили шаги на лестнице. Не успел я встать,
как капитан уже появился в дверях.
     - Нет,  нет, лежите, пожалуйста,- сказал он ласково и хотел  уйти.- Или
ладно, раз уж я вас разбудил, может быть, мы с вами сочтемся?
     - Да, конечно. Если капитану угодно...
     - Откровенно говоря, мы с вашим товарищем полагали, что вы останетесь у
пастора,  и  потому... А  сезон  кончился,  и в  лесу  невозможно  работать.
Впрочем,  там  еще остается небольшой участок. Но  вот какое дело -  с вашим
товарищем я уже рассчитался, и не знаю теперь...
     - Само собой, я согласен на ту же плату.
     - Но мы с ним рассудили, что вам полагается прибавка.
     Фалькенберг не говорил  про это ни слова, и я  сразу понял, что капитан
все решил сам.
     - У нас с ним был уговор получать поровну,- сказал я.
     - Но ведь он работал у  вас  под началом. И по справедливости  я должен
накинуть вам по пятьдесят эре за день.
     Поскольку он не  оценил  мое  великодушие,  я  перестал спорить  и взял
деньги. При этом я обмолвился, что ожидал получить куда меньше.
     Капитан сказал:
     -  Ну  и  прекрасно.  А вот вам рекомендация,  в  которой сказано,  как
добросовестно вы работали.
     И он протянул мне бумагу.
     Это был  простой и добрый  человек.  И  если он ни  слова не  сказал  о
водопроводе, который предполагалось проложить весной, значит, у него были на
то свои причины, и я не хотел задавать ему неприятные вопросы.
     Он спросил:
     - Итак, вы идете на железную дорогу?
     - Право, я сам еще не решил.
     - Ну что ж, спасибо за все.
     Он пошел к двери.
     И тут я, болван этакий, не удержался:
     - А не найдется ли у капитана какой работы попозже, весной?
     - Не знаю, там  видно будет.  Я... Это  зависит...  А  как вы  намерены
распорядиться своей пилой?
     - Если позволите, я пока оставлю ее здесь.
     - Разумеется.
     Капитан  ушел,  и  я  остался сидеть на постели.  Ну вот,  все кончено.
Господи, господи, помилуй нас, грешных! Сейчас девять часов, она уже встала,
она там, в доме, который виден отсюда через окно. Надо мне уходить.
     Я отыскал свой мешок, уложил вещи, натянул поверх блузы мокрую куртку и
собрался идти. Но вместо этого я снова сел.
     Вошла Эмма и сказала:
     - Иди завтракать! - Я увидел у нее  в руках свое одеяло, и меня охватил
ужас.- А еще фру велела спросить, не твое ли это одеяло.
     - Это? Нет. Мое у меня в мешке,
     И Эмма унесла одеяло.
     Я ни  за что  на  свете  не мог  сознаться. Пропади  оно пропадом,  это
одеяло!.. Может, мне спуститься вниз и позавтракать?  Это прекрасный  случай
проститься с нею и поблагодарить. Все получится как бы само собой.
     Эмма снова приносит аккуратно сложенное одеяло и кладет его на табурет.
     - Иди скорей, кофе простынет,- говорит она.
     - А зачем ты положила здесь одеяло?
     - Хозяйка велела.
     -- Наверное, оно Фалькенбергово,- бормочу я.
     Эмма спрашивает:
     - Ну как, ты уходишь?
     - Да, ухожу, раз ты знать меня не хочешь.
     - Ишь ты какой! - говорит Эмма, бросив на меня быстрый взгляд.
     Я спускаюсь следом за ней на кухню; через окно я вижу, как капитан идет
по дороге в лес. Я рад, что он ушел.  Может  быть, теперь его жена выйдет из
спальни.
     Позавтракав, я встаю из-за стола. Не лучше сразу же уйти? Да, так будет
лучше. Я прощаюсь со служанками и шучу с каждой по очереди.
     - Надо бы и с госпожой проститься, только вот не знаю...
     -- Она у себя, я сейчас спрошу.
     Эмма  уходит,  но   тотчас   возвращается.  Госпожа   прилегла,  у  нее
разболелась голова. Но она велела кланяться.
     - Заходите к нам,- говорят мне на прощанье служанки.
     Держа  мешок под  мышкой, я  покидаю усадьбу.  Но тут я  вспоминаю  про
топор, ведь Фалькенберг,  наверно,  будет его  искать  и не сможет  найти. Я
возвращаюсь, стучу в окошко кухни и объясняю, где лежит топор.
     По дороге я  несколько раз оборачиваюсь и гляжу на окна  дома.  Но  вот
усадьба скрывается из виду.

     Целый  день  бродил  я  вокруг  Эвребе,   заходил  на  ближние  хутора,
справлялся насчет работы, и  шел дальше, несчастный скиталец.  Погода стояла
сырая и холодная, я только тем и согревался, что шагал без устали.
     К  вечеру я набрел на то место в лесу, где мы работали. Стука топора не
было слышно, Фалькенберг уже  ушел домой.  Я отыскал деревья, которые свалил
ночью,  и засмеялся,  глядя на уродливые пни, которые  остались после  меня.
Наверное, Фалькенберг,  увидев такое опустошение, не мог взять  в толк,  кто
все это натворил. Бедняга, он решил,  пожалуй, что это дело лешего, оттого и
поспешил убраться домой до темноты. Ха-ха-ха!
     Но мне было совсем не весело, просто  в бреду я разразился лихорадочным
смехом,  а потом вконец ослабел; и тотчас  тоска снова сжала мне сердце. Вот
здесь, на этом самом месте, она стояла, когда пришла со своей подругой к нам
в лес, и они болтали с нами...
     Когда стемнело, я побрел назад к усадьбе. Отчего бы мне не переночевать
на чердаке, а  утром, когда у нее пройдет  головная боль, она  выйдет... Но,
завидев освещенные окна, я вдруг повернул назад. Нет,  пожалуй,  еще слишком
рано.
     Прошло, как мне кажется, часа два, а я все иду, присаживаюсь  на землю,
и снова иду,  и снова присаживаюсь,  и вот уже  снова передо  мной  усадьба.
Никто не помешает мне подняться  на чердак и  лечь, пускай этот  жалкий трус
Фалькенберг только пикнет! Я уже знаю, как быть, надо спрятать мешок в лесу,
а потом подняться на чердак, тогда в случае чего можно сделать вид, будто  я
позабыл какую-нибудь мелочь и поэтому вернулся.
     Я иду назад, к лесу.
     Там я прячу мешок и вдруг понимаю, что не нужен  мне ни Фалькенберг, ни
чердак, ни ночлег. Дурак ты, дурак, ругаю я себя,  тебе же вовсе не  хочется
спать, а хочется повидать одного-единственного человека, а потом уйти отсюда
хоть на  край света.  "Милостивый государь,-  обращаюсь я  к себе,- не вы ли
искали тихой  жизни  и людей, здравых умом,  дабы  обрести  вновь  утерянный
покой?"
     Я  достаю мешок,  закидываю его  за  спину и в  третий  раз  подхожу  к
усадьбе. Я обхожу флигель стороной и приближаюсь к господскому дому с юга. В
окнах горит свет.
     И хотя уже темно, я  скидываю мешок,  чтобы не быть похожим на  нищего,
беру его под мышку  и  тихонько  иду  к дому. Но,  подойдя совсем  близко, я
останавливаюсь.  Я  стою столбом под окнами, обнажив голову, и не двигаюсь с
места. В доме  никого  не видно, даже тень  не мелькнет.  В столовой  темно,
господа отужинали. "Значит, час уже поздний", - думаю я.
     Вдруг свет гаснет,  и дом погружается в темноту. Только наверху одиноко
светится огонек. "Это в  ее  комнате!" - думаю я. Огонек горит  с  полчаса и
гаснет. Она легла. Спокойной ночи.
     Спокойной ночи, и прощай навек.
     Я, конечно, не вернусь сюда весной. Ни за что на свете.
     Выйдя на  шоссе,  я снова вскидываю мешок за спину,  и снова начинаются
мои скитания...
     Наутро я продолжаю путь.  Ночевал я на  сеновале и весь продрог, потому
что мне нечем было укрыться, и к тому же пришлось уйти крадучись, на заре, в
самую холодную пору.
     Я  прошел  уже  немало. Хвойные  леса  сменяются  березняком;  и  когда
попадается можжевельник с красивыми прямыми  ветвями, я вырезаю себе  палку,
сажусь  на опушке и  остругиваю  ее.  Кое-где на ветвях  еще дрожит  золотой
листок;   а  березы  до  сих  пор  красуются   в  сережках,  унизанные,  как
жемчужинками, каплями дождя.  Иногда на такую  березу садится птичья стайка,
они  склевывают  сережки,  а  потом  чистят  липкие  клювики  о  камни   или
шероховатую кору. Они не хотят уступать друг дружке, носятся взапуски, гонят
одна другую прочь, хотя сережек кругом видимо-невидимо. И та, которую гонят,
покоряется и улетает.  Маленькая  пташка теснит большую, и большая уступает;
даже крупный дрозд и не думает противиться воробью, а обращается  в бегство.
"Наверное, это потому, что натиск воробья так стремителен",- думаю я.
     Мало-помалу  озноб  и  тоскливое  настроение, охватившие  меня с  утра,
проходят, я  с удовольствием разглядываю все, что попадается  на пути, и обо
всем  раздумываю понемногу. Особенно радуют меня  птицы. Впрочем, и  деньги,
которые лежат у меня в кармане, тоже вызывают приятные чувства.
     Прошлым  утром  Фалькенберг сказал  мне про хутор,  который принадлежит
отцу Петтера,  и я  решил  пойти туда. Хутор, правда, невелик и  едва ли там
найдется работа, но  у меня  есть деньги, и  меня интересует совсем  другое.
Ведь  Петтер  скоро должен  вернуться  домой,  и  я  смогу  кое-что  у  него
выспросить.
     Я подгадал так, чтобы  прийти на хутор к  вечеру.  Я  передал родителям
поклон от сына, сказал,  что ему уже  лучше и  он  скоро  вернется.  А потом
попросился переночевать.

     Я прожил на хуторе несколько дней; Петтер вернулся, но не рассказал мне
ничего интересного.
     - Все ли благополучно в Эвребе?
     - Да, слава богу.
     -- Ты со всеми простился, когда уходил? С капитаном, с его супругой?
     -- Да.
     - Все ли здоровы?
     - Все. Кому там болеть?
     - Да хоть и Фалькенбергу,- говорю.-  Он  жаловался, что вывихнул  руку.
Но, стало быть, все уже прошло...
     Дом был богатый, но неуютный. Хозяин, депутат стортинга, завел привычку
читать  по  вечерам вслух газеты.  Ох  уж эти газеты, из-за них страдало все
семейство, а дочки, те просто умирали  со скуки. Когда  вернулся Петтер, они
все вместе принялись подсчитывать, сполна ли он получил  деньги с капитана и
отлежал  ли  весь  положенный срок  - "предусмотренный  законом  срок",  как
выразился депутат. А накануне я по нечаянности разбил стекло, которое  гроша
ломаного  не  стоит, и  все потом долго перешептывались и  косо  смотрели на
меня;  я сходил в лавку, купил новое стекло, вставил его на место прежнего и
тщательно укрепил замазкой. Депутат сказал:
     - Стоило ли беспокоиться из-за какого-то стекла.
     Но я ходил  не только за стеклом, я купил несколько бутылок вина, чтобы
лавочник  не подумал, будто я пришел только за стеклом, и  еще купил швейную
машинку,  которую  решил подарить  перед уходом хозяйским  дочкам.  День был
субботний, вечером не грех выпить и как следует выспаться в воскресенье. А в
понедельник с утра я собирался уйти.
     Но все вышло совсем не так, как я думал. Обе хозяйские дочки залезли на
чердак и обшарили мой мешок; швейная машина и бутылки возбудили у них жгучее
любопытство,  они  не  могли  умолчать  и  донимали  меня  намеками. "Имейте
терпение,- подумал я,- придется вам обождать до поры до времени".
     Вечером  я вместе со всеми сидел за столом и  принимал участие в  общем
разговоре.  Мы только что поужинали, хозяин нацепил очки и взялся за газету.
Вдруг под окном послышался кашель.
     -- Кажется, кто-то пришел,- сказал я.
     Девушки переглянулись и вышли.  Немного  погодя они  отворили  дверь  и
ввели в дом двух молодых парней.
     - Садитесь, пожалуйста,- пригласила их хозяйка. Я сразу заподозрил, что
эти парни - женихи хозяйских дочек и их позвали выпить за мой счет.  Вот так
девицы  из  молодых,  да  ранние,  одной  всего  восемнадцать,  а  другой  -
девятнадцать. Ладно же, раз такое дело, не будет им ни капли вина...
     Мы  разговаривали о погоде, о  том, что  теперь уж  не приходится ждать
теплых дней,  только вот снег, к сожалению,  может  помешать осенней пахоте.
Разговор шел вяло, и одна из девиц спросила, почему я такой скучный.
     -  Потому, что  мне надо уходить,- отвечаю  я. - В понедельник  утром я
буду уже в двух милях отсюда.
     - Тогда не выпить ли нам на прощанье?
     Кто-то фыркнул, и я понял, что это по моему адресу,- мол,  я жадничаю и
мне жалко вина. Но я просто-напросто знать не  хотел этих девчонок, они меня
нисколько не интересовали, в этом и было все дело.
     - Выпить  на прощанье? - сказал я.- У  меня  есть, правда, три  бутылки
вина, но я купил их на дорогу,
     - Зачем же тебе тащить вино с собой целых две мили? - спросила одна под
громкий смех.- Разве мало лавок по дороге?
     -  Фрекен забыла,  что завтра воскресенье  и все лавки будут  закрыты,-
возразил я.
     Смех умолк, но после того, как я высказался напрямик, они были  на меня
в обиде. Тогда я спросил у хозяйки, сколько с меня причитается.
     - Но к чему такая спешка? Утром успеется.
     - Нет, мне надо торопиться. Я прожил у вас два дня, скажите,  сколько с
меня.
     Она довольно долго раздумывала, а потом пошла посоветоваться с мужем.
     Дело принимало долгий оборот, поэтому я поднялся на чердак, уложил свой
мешок и снес его вниз, к двери. Я  совсем разобиделся и решил  уйти нынче же
вечером. Мне казалось, что так будет лучше всего.
     Когда я вернулся к столу, Петтер сказал:
     - Уж не собираешься ли ты уйти на ночь глядя?
     - Да. Собираюсь.
     - Но это же глупо, стоит ли обращать внимание на бабью болтовню!
     - Господи, да не удерживай этого старикашку! - сказала ему сестра.
     Наконец явился хозяин с хозяйкой.
     

-

 Ну, сколько же с меня?
     - Гм... Да уж ладно, сколько дадите.
     Мне было  не по себе  среди  этих  отвратительных людей,  я  вытащил из
кармана бумажку, какая попалась под руку, и сунул ее хозяйке.
     - Хватит с вас?
     -  Гм...  Конечно,  это  не худо, но все же... А впрочем, пускай  будет
по-вашему.
     - Сколько я вам дал?
     - Пять крон.
     - Что ж, это, пожалуй, маловато. И я снова полез за деньгами.
     - Нет, мама,  он уплатил десять,-  вмешался Петтер.- Это слишком много,
надо дать ему сдачи.
     Старуха разжала руку, взглянула на деньги и сказала с удивлением:
     -  Aх,  право,  я  и  не заметила, что  это  десятка!  Я  ведь  даже не
посмотрела. Раз так, большое спасибо.
     Депутат  смутился и  стал рассказывать  парням о том,  что  прочитал  в
сегодняшней газете: с одним человеком произошел несчастный случай, молотилка
оторвала ему руку. Девицы притворялись,  будто не замечают  меня, но  сидели
надутые,  и глаза у  них  горели, как у разъяренных  кошек. Мне  нечего было
здесь делать.
     - Прощайте! - сказал я.
     Хозяйка проводила меня до двери и сказала ласково:
     - Сделай  милость, одолжи нам бутылку вина. Право, такая досада, у нас,
как на грех, гости.
     - Прощайте,- повторил я таким тоном, что она не посмела настаивать.
     За  спиной у  меня был мешок, в  руках  -  швейная  машина;  ноша  была
тяжелая, а дорогу развезло; но, несмотря на это,  я шагал  с легким сердцем.
Конечно,  вышла неприятная история,  и я готов  был признать,  что  поступил
нехорошо.  Нехорошо? Пустое! Ведь  я  же,  можно сказать, учинил  дознание и
выяснил, что эти дрянные девчонки хотели за мой счет угостить своих женихов.
Положим,  это так. Но ведь я  только потому и обиделся, что они  уязвили мою
мужскую гордость: ведь пригласи они не  этих парней, а каких-нибудь девушек,
разве  вино  не  потекло  бы рекой? Еще как! И к тому же  она  назвала  меня
старикашкой. Но  разве  это  не правда?  Видно,  я и впрямь  уже  стар, если
обиделся, что мне предпочли какого-то мужика...
     Ходьба утомила меня, и  досада  понемногу рассеялась,  я бросил  чинить
дознание, я  брел по дороге  вот уже сколько часов со своей дурацкой ношей -
тремя бутылками вина  и  швейной машиной. День был  теплый, окрестные хутора
тонули в тумане,  и только  подойдя совсем  близко, я мог видеть, горит ли в
окнах свет, а тут еще собаки не давали мне пробраться на сеновал. Подкралась
ночь,  я изнемог и совсем упал духом, будущее  представлялось  мне  в  самом
мрачном свете. И зачем только я выбросил на ветер  такую кучу денег! Я решил
продать швейную машину и выручить то, что за нее уплатил.
     Наконец я набрел на хутор, где собак не  было. В окошке еще горел свет,
я без колебаний постучал и попросился переночевать.

     У  стола  сидела  молоденькая  девушка, которая,  должно  быть,  совсем
недавно  конфирмовалась, и что-то  шила.  Когда я попросился  на ночлег, она
нисколько не  испугалась,  сказала, что сейчас спросит,  и вышла  в  боковую
дверь.  Я крикнул  ей вслед, что  с меня довольно будет,  если  мне позволят
посидеть до утра у печки.
     Вскоре  девушка  вернулась, и следом  за  ней  вошла ее мать,  поспешно
застегивая пуговицы.
     Она поздоровалась и сказала, что  не может, к сожалению, предложить мне
особых удобств, но охотно уступит свою постель в боковой комнатке.
     - А сами вы как же?
     - Да ведь  скоро  уж утро.  И  к тому  же дочке надо  еще посидеть  над
шитьем.
     - А что она шьет? Платье?
     - Нет, только блузку. Хочет надеть ее завтра в церковь, я вот думала ей
помочь, да она решила все сама сделать.
     Я  поставил на стол швейную  машину и сказал, что на такой машине сшить
блузку легче легкого. Вот я сейчас покажу, как это делается!
     - Вы, стало быть, портной?
     - Нет. Просто я торгую швейными машинами.
     Тут  я  достаю руководство и читаю вслух, как  пользоваться  машиной, а
девушка внимательно  слушает, она  совсем еще ребенок,  и ее тонкие пальчики
все синие от  линючей материи. Они такие  жалкие,  эти  пальчики, я гляжу на
них,  вынимаю  бутылку  вина  и  предлагаю  всем  выпить.  Потом  мы   снова
принимаемся за шитье, я читаю  руководство,  а девушка крутит ручку  машины.
Она в совершенном восторге, и глаза ее ярко блестят.
     Сколько ей лет?
     - Шестнадцать. В прошлом году она конфирмовалась.
     А как ее зовут?
     - Ольга.
     Мать стоит, глядя на нас, ей тоже хочется покрутить машину, но eдва она
протягивает руку, Ольга всякий раз ее останавливает:
     - Нет, мама, не надо, а то сломаешь!
     Когда  мы перематываем нитки, мать  хочет  подержать  челнок,  но Ольга
снова ее отстраняет, боясь, как бы она что-нибудь не испортила.
     Хозяйка ставит на огонь  кофейник, в домике  становится  тепло и уютно,
мать с дочерью забывают о своем одиночестве, на душе у них легко и спокойно,
я потешаюсь над  машиной,  и  Ольга  весело  смеется  всякой  моей  шутке. Я
замечаю,  что  они  даже  не  спрашивают  о  цене,  хотя знают,  что  машина
продается,- такая роскошь им не по средствам. Посмотреть, как на ней шьют, и
то для них праздник!
     -  Ольге непременно нужна такая машина. Поглядите, как ловко у нее  все
получается.
     Мать  отвечает,  что  надо  повременить,  вот  скоро Ольга  поступит  в
услужение и заработает немного.
     - Так она хочет поступить в услужение?
     -  Да,  мы  надеемся  найти  для  нее место.  Две  старшие  дочери  уже
пристроены.  И  живется им, слава богу,  не худо. Завтра  они тоже  будут  в
церкви, Ольга с ними там увидится.
     На одной  стене висит треснутое зеркальце, к другой прибиты  гвоздиками
грошовые  картинки,   на  которых  красуются  конные  гвардейцы  и  принц  с
принцессой   в  роскошных  одеждах.   Одна,  совсем   выцветшая,  изображает
императрицу  Евгению,  я  вижу, что эта  картинка  висит здесь уже  давно, и
спрашиваю, откуда она у них,
     - Да разве упомнишь? Муж как-то принес.
     - А где он ее достал?
     -- Кажется, в Херсете, он там работал в молодости? Тому уж лет тридцать
минуло.
     Я уже решил, как мне быть, и говорю:
     - Да ведь этой картине цены нет.
     Хозяйка думает, что я над ней смеюсь, но я долго рассматриваю картину и
с уверенностью заявляю, что она стоит больших денег.
     Но хозяйка не так проста, она говорит:
     - А вы не ошибаетесь? Ведь она висит здесь с тех самых пор, как мы этот
дом поставили. И Ольга с малых лет называет ее своей.
     Я напускаю на себя таинственность и спрашиваю с видом знатока, которого
интересуют все подробности:
     - А где это - Херсет?
     - Да тут, неподалеку. В двух милях от нас. Это имение ленсмана...
     Кофе поспел, и мы с Ольгой  прерываем  работу.  Остается только пришить
крючки. Я прошу показать мне  жакет,  под который она  наденет блузку, и тут
оказывается, что  никакого  жакета нет,  вместо него  Ольга  просто  накинет
шерстяной  платок. Hо  старшая сестра подарила ей старую  кофту, которую она
наденет сверху и скроет все недостатки.
     - Ольга растет так быстро, нет смысла покупать ей хороший жакет раньше,
чем через год,- слышу я.
     Ольга  пришивает крючки, дело спорится в ее  руках. Но вид  у нее такой
сонный,  что  просто жалко  смотреть, и  я с притворной строгостью  велю  ей
ложиться спать, Хозяйка под  благовидным предлогом  остается сидеть со мной,
хоть я и уговариваю ее тоже лечь.
     - Поблагодари же этого господина,- говорит она Ольге.
     Ольга подходит  ко мне, подает руку  и  благодарит. Я  пользуюсь этим и
отвожу ее в боковушку.
     - Ложитесь  и вы,-  говорю  я  матери.- У  меня от усталости  уже  язык
заплетается.
     Я  располагаюсь у печки,  подмостив под голову мешок вместо подушки,  и
она, видя это, с улыбкой качает головой и уходит.

     Наутро  я бодр и полон  сил, в окна заглядывает солнце. Ольга и ее мать
уже причесаны, их влажные волосы так блестят, что просто смотреть приятно.
     Мы завтракаем все втроем, а после  кофе  Ольга  щеголяет передо мной  в
новой блузке, вязаном платке и кофте. Ах, эта невообразимая кофта с атласной
оторочкой и  атласными  же  пуговицами  в два ряда,  ворот  и  рукава у  нее
отделаны  тесьмой;  маленькая  Ольга совсем  утонула в  ней. Это  никуда  не
годится. Девочка совсем крошечная, как птенчик.
     - А не ушить ли нам кофту? - предлагаю я.- Время ведь еще есть.
     Но мать с  дочерью  только переглядываются  -  нынче ведь  воскресенье,
нельзя брать в руки  ни  иголки,  ни  ножниц. Я без труда угадываю их мысли,
потому что  меня самого так  приучили в  детстве, но теперь  я позволяю себе
маленькую  еретическую хитрость: шить-то  будет  машина, а это совсем другое
дело, ведь ездят же люди по воскресеньям в каретах.
     Но им  таких  тонкостей не понять. Да и  кофта взята на  вырост, годика
через два она будет Ольге в самую пору.
     Мне хочется подарить что-нибудь  Ольге  на  прощание, но  у меня ничего
нет,  и  я  протягиваю ей  крону.  Она  подает  мне  руку, благодарит, потом
показывает  монету матери, и  глаза у  нее сияют,  она говорит шепотом, что,
когда придет в  церковь, отдаст деньги сестре. Мать, тоже сияя, соглашается,
что так будет лучше всего.
     Ольга в своей мешковатой кофте уходит в церковь, она спускается с холма
и при этом смешно косолапит. Господи, какая она милая и забавная...
     - А что, Херсет - большое имение?
     - Большое.
     Я  сижу,  сонно  хлопая глазами, и раздумываю,  что  же  означает слово
Херсет. Может быть, это фамилия хозяина? Или имя владельца здешних земель? А
его дочь - красавица, которой нет равных, и вот сам ярл приезжает просить ее
руки. А через год она родит сына, которого возведут на трон...
     В общем, я собираюсь в Херсет. Мне ведь все равно, куда идти, и я решаю
направиться туда. Может,
     у ленсмана случится для  меня работа, может,  подвернется не  одно, так
другое,- как бы  там ни  было,  я повстречаю  новых  людей.  Теперь, когда я
принял это решение, у меня появилась какая-то цель.
     После бессонной ночи  глаза мои слипаются, поэтому  я прошу  у  хозяйки
разрешения прилечь, и она предлагает мне свою постель. Голубой паучок ползет
вверх по стене, а я лежу, провожая его взглядом, покуда не засыпаю.
     Я  проспал  часа два  и  проснулся, отдохнувший,  свежий,  полный  сил.
Старуха стряпает обед. Я укладываю мешок, даю ей денег  за хлопоты, а  потом
предлагаю мену: я возьму Ольгину картину, а швейная машинка  пускай остается
ей.
     Старуха снова не верит мне.
     -  Ничего,- говорю я,- только  бы она была довольна, а меня это  вполне
устраивает. Картина очень ценная, я знаю, что делаю.
     Я  снимаю  картину со  стены,  сдуваю  пыль и  осторожно  свертываю  ее
трубкой; на бревенчатой стене остается светлый квадрат. Я прощаюсь.
     Старуха выходит вслед за мной и просит подождать Ольгу, пускай она хоть
поблагодарит меня.
     -- Ах, милок, ну пожалуйста!
     Но я тороплюсь.
     - Кланяйтесь Ольге, а если будут какие затруднения с машиной, поглядите
в руководство.
     Она  долго смотрит мне  вслед.  Я удаляюсь  с важностью  и насвистываю,
очень  довольный собой.  Я отдохнул, мешок у меня теперь  совсем  легкий,  а
солнце ярко светит и уже подсушило дорогу. Я так доволен собой, что распеваю
на ходу.
     Нервы...
     До  Херсета  я добрался  на другой  день. Имение  показалось мне  таким
большим и богатым, что  я  хотел было пройти мимо; но  мне попался навстречу
один  из работников, я потолковал с  ним и решился  предложить ленсману свои
услуги.  Мне  ведь  уже приходилось  работать у  богатых  людей, взять  хоть
капитана из Эвребе...
     Ленсман был приземистый,  плечистый человек с длинной седой  бородой  и
лохматыми темными  бровями. Он разговаривал со мной строго,  но я  по глазам
видел, что он добряк;  и  в самом  деле, потом оказалось, он  не  прочь  при
случае  поболтать и  посмеяться  от души. Но иной раз  он  напускал на  себя
важность, подобающую его чину и состоянию, бывал заносчив.
     -- Нет у меня работы. А вы, собственно, откуда?
     Я назвал несколько хуторов, куда заходил по дороге.
     - Стало быть, вы нищий и клянчите милостыню?
     - Нет, я не нищий, у меня есть деньги.
     - Тогда  ступайте своей дорогой.  Работы для вас  у меня  нет,  осенняя
пахота кончена. А что, могли бы вы нарубить жердей для изгороди?
     - Да.
     - Так-с. Но мне  ни  к  чему  деревянные  изгороди,  они у меня  теперь
проволочные. И каменщиком могли бы работать?
     - Да.
     - Очень жаль. У меня вcю осень работали каменщики, для нас тоже нашлось
бы дело. Он поковырял землю палкой.
     - А почему, собственно, вы пришли ко мне?
     -  Все  говорят,  что надо  только попросить  ленсмана,  у  него всегда
найдется работа.
     - Вот как? Да, у меня и в самом деле постоянно кто-нибудь работает, вот
осенью я нанимал каменщиков. А загон для кур вы можете сделать? Ну уж на это
мастера днем  с огнем не  сыскать, ха-ха-ха! Так вы говорите, что работали в
Эвребе у капитана Фалькенберга?
     - Да.
     - А что вы там делали?
     - Рубил лес.
     -  Я  этого человека не знаю, очень уж далеко отсюда  его  усадьба,  но
кое-что я о нем слышал. А есть у вас рекомендация?
     Я подал бумагу.
     - Ну, так  уж и быть, оставайтесь  у  меня,-  сказал ленсман, прекратив
расспросы.
     И он повел меня с заднего крыльца на кухню.
     - Этот человек пришел издалека, накормите его хорошенько,- сказал он.
     Я сижу  в просторной,  светлой кухне, и мне подали такой чудесный обед,
какого я давно не пробовал. Не успел я поесть, как ленсман пришел снова.
     - Ну вот что...- говорит он.
     Вскочив с места, я вытягиваюсь в  струйку, и ленсману,  видно,  по душе
этот небольшой знак почтенья.
     -- Пожалуйста, доедайте. Ах, вы  уже кончили? Я  тут вот что надумал...
Пойдемте-ка со мной.
     Он повел меня к сараю.
     - Если вы не против, я пошлю вас в лес за дровами У меня два работника,
но  одного я  должен буду взять в понятые, а со вторым вы отправитесь в лес.
Дров у меня, как видите, много,  но лучше заготовлять их  впрок, про  запас.
Вы,  кажется,   сказали,   что   у   вас   есть   деньги,  так   нельзя   ли
полюбопытствовать...
     Я показал деньги.
     -  Превосходно.  Видите ли, я занимаю ответственный пост и должен знать
людей, которые у меня работают. Но у вас,  надо полагать, совесть чиста, раз
вы  пришли  к  ленсману,  ха-ха-ха!  Итак,  сегодня  отдыхайте,  а  назавтра
отправляйтесь в лес за дровами.
     Я стал  готовиться к  завтрашней  работе, осмотрел свою одежду, наточил
пилу  и топор. Рукавиц у меня не было, но морозы  еще не ударили,  и  я  мог
обойтись без них, а все остальное у меня было.
     Ленсман  еще  не  раз приходил ко мне поговорить о том, о сем, ему было
интересно потолковать со свежим человеком.
     -- Маргарита, поди сюда!- окликнул он жену, проходившую по двору.-  Это
новый работник, я посылаю его в лес за дровами.

     Хотя нам не было дано никаких  распоряжений, мы  по собственному почину
стали рубить только деревья с сухими верхушками, и  вечером ленсман похвалил
нас за это. Впрочем, он обещал назавтра прийти сам и все нам показать.
     Я сразу увидел, что  работы  в лесу  не хватит и  до рождества.  Ночами
подмораживало,  но снег все  не выпадал, поэтому  дело спорилось, мы  валили
одно дерево за другим, и сам ленсман сказал, что мы  работаем как одержимые,
ха-ха-ха! Славно работалось мне у этого старика, он часто наведывался в лес,
весело шутил и, когда я  пропускал его шутки мимо ушей, думал, наверное, что
я очень  скучный человек, хоть на  меня и можно положиться.  Со  временем он
поручил мне носить письма на почту.
     В  имении совсем не было  детей,  меня окружали  пожилые люди, если  не
считать служанок и  одного работника, долгими вечерами я не знал, как  убить
время.  Чтобы развлечься, я достал  кислоты и олова и принялся лудить старые
кухонные котлы. Но этого занятия мне хватило ненадолго.
     Как-то вечером я сел и написал такое письмо:
     "Ах, если б я был подле вас, то работал бы за двоих!"
     Утром, когда ленсман послал меня на почту, я захватил письмо и отправил
его. Меня  беспокоило,  что письмо имеет такой неприглядный вид  - бумагу  я
взял у ленсмана и его фамилию  на конверте пришлось сплошь заклеить марками.
Бог весть, что она подумает, когда  получит письмо! Ни подписи, ни обратного
адреса.
     Мы по-прежнему рубим вдвоем дрова, болтаем о  всякой всячине, чувствуем
здоровую усталость и отлично  ладим  между собой. Дни  идут, я с  огорчением
вижу, как мало остается работы, но все же надеюсь, что, когда заготовка дров
будет закончена,  у ленсмана найдется для меня  еще  какое-нибудь дело.  Вот
было бы хорошо. Мне вовсе не улыбается опять бродяжничать, да еще на святки.
     Когда я снова побывал на почте, мне вручили письмо.  Я  не сразу понял,
что это мне,  и в нерешимости вертел его так и эдак; но почтмейстер, который
знал меня  в лицо, взглянул на конверт и показал мне, что там стоит мое имя,
а пониже - адрес ленсмана. Тогда я сообразил, в чем дело, и схватил письмо.
     - Да, конечно, я совсем забыл... ведь я же посылал...
     В ушах у меня звенит, я выбегаю на двор, вскрываю конверт и читаю:
     "Не 

пишите

 мне..."
     Ни подписи,  ни обратного  адреса,  но  как просто и ясно. Второе слово
подчеркнуто.
     Не знаю, как я добрался до  дома. Помню,  я сел на придорожный камень и
перечел письмо,  потом сунул его в карман, добрел до следующего камня, снова
вынул  письмо и перечел его. "Не пишите". Но, может быть, в таком случае мне
можно  прийти  туда  и  даже  поговорить  с  ней?  Тонкий  красивый  листок,
торопливый, изящный  почерк! Она держала это письмо  в руках; оно было перед
ее глазами, на него веяло ее дыханием. И многоточие в конце могло обозначать
все, что угодно.
     Я  пришел  домой,  отдал  ленсману  его письма  и отправился в лес. Мой
товарищ не мог понять, что со мной творится,- я был погружен в раздумье, без
конца перечитывал письмо и снова прятал  его  на груди, где у меня хранились
деньги.
     Какая она умница, что  разыскала меня!  Наверное, посмотрела конверт на
свет и прочла фамилию ленсмана под  марками,  а потом  слегка склонила  свою
милую головку, прищурила глаза и подумала: "Он сейчас  работает у ленсмана в
Херсете..."
     Вечером, когда  мы  вернулись  домой, ленсман вышел  к  нам,  поговорил
немного о пустяках, а потом спросил:
     - Так вы говорите, что работали у капитана Фалькенберга в Эвребе?
     - Да, а что?
     - Мне стало известно, что он изобрел машину.
     - Машину?
     -- Ну, механическую пилу. Так написано в газетах.
     Я пожал плечами. Как это он мог изобрести пилу, которую изобрел я?
     - Наверное, это ошибка,- говорю я.- Пилу изобрел вовсе не он.
     - Не он?
     - Нет, Правда, сейчас пила у него.
     И  я  рассказал ленсману  все  как  было. Он принес газету, и мы  стали
читать  вместе: "Новейшее изобретение... Наш  корреспондент сообщает... пила
особой  конструкции  может оказаться весьма полезной  в  лесном хозяйстве...
устроена она следующим образом..."
     - Уж не хотите ли вы сказать, что это ваше изобретение?
     - Вот именно.
     -  Стало  быть,  капитан  задумал  его украсть? Веселое дело, ничего не
скажешь. Ладно, предоставьте все мне. Кто-нибудь знает, что вы  работали над
пилой?
     - Да, там это всякий подтвердит.
     - Клянусь богом, дело просто неслыханное, - украсть чужое  изобретение!
Да и деньги... ведь тут миллионом пахнет!
     - Право, я не понимаю капитана.
     - Зато я все понимаю, недаром я ленсман. Он у меня давно на подозрении,
ведь он не так уж  богат  и только  прикидывается  богачом.  Вот я пошлю ему
письмецо  от  своего  имени,  совсем  коротенькое  письмецо,  что  вы на это
скажете? Ха-ха-ха! Уж положитесь на меня.
     Но  я в нерешимости -  слишком рьяно хочет ленсман  взяться  за дело, а
капитан,  может статься,  вовсе и  не виноват,  просто  газетчик  что-нибудь
напутал. И я прошу у ленсмана разрешения самому написать капитану.
     - Значит, вы хотите снюхаться  с этим негодяем? Ну нет!  Я этим займусь
сам. Помимо всего  прочего, сами  вы  никогда  не сможете написать  в  таком
решительном тоне, как я.
     Но я долго изворачивался и в конце концов добился того, что он позволил
мне написать письмо, с тем чтобы потом я все предоставил ему. Бумагу я снова
взял у ленсмана.
     После всех этих волнений я долго не  мог успокоиться,  и в тот вечер не
сумел  написать ни  строчки. Я раздумывал: мне нельзя писать капитану -  это
может поставить  в  неловкое положение его жену,  стало быть, нужно написать
моему  приятелю  Фалькенбергу  и попросить его, чтобы он присмотрел за  моим
изобретеньем.
     А ночью мне снова явилась покойница, скорбная фигура в длинном одеянии,
она никак  не хотела  отвязаться от меня и требовала свой ноготь с  большого
пальца. И явилась  она в самое  неподходящее время, когда я еще не оправился
от недавних волнений. Леденея от  ужаса,  я  видел, как она проскользнула  в
дверь,   остановилась   посреди  комнаты  и   простерла  ко   мне  руки.   У
противоположной стены спал мой напарник, и я испытал необычайное облегчение,
когда услышал, как  он  стонет и мечется на постели, -  значит, он  тоже был
объят  ужасом.  Я покачал  головой, давая ей понять, что похоронил  ноготь в
укромном месте и  ничего больше  сделать не  могу.  Но покойница не уходила.
Тогда я стал  вымаливать у нее прощение; и тут меня вдруг охватила  злоба, я
не  выдержал и  прямо сказал,  что  не  намерен  больше вести с  ней  пустые
разговоры. Да, я по глупости взял на  время  ее ноготь, но вот  уже  который
месяц пошел с  тех пор, как я приделал к  трубке ракушку,  а ее ноготь снова
предал земле... Тогда она  скользнула к моему изголовью, чтобы накинуться на
меня сзади. С отчаянным воплем я подскочил на постели.
     -- Ты что? - испуганно спросил мой напарник.
     Я протер глаза и объяснил, что просто мне приснился дурной сон.
     - А кто тут сейчас был? - спросил он.
     - Не знаю. Да разве был кто-нибудь?
     -- Я видел, как кто-то выскользнул за дверь...

     Прошло  несколько  дней, я  собрался  с  мыслями  и сел  писать  письмо
Фалькенбергу.   "У   меня   в   Эвребе   осталось    небольшое   лесопильное
приспособление, - писал я,- возможно,  со  временем  оно пригодится в лесном
хозяйстве,  и  я  хотел  бы  забрать  его  при  случае.  Будь  так  любезен,
присматривай за ним, чтобы оно не пропало".
     Я  выбирал  самые  вежливые  выражения.   Мне   нельзя   было   уронить
достоинство. Ведь  Фалькенберг, конечно, расскажет о моем письме на кухне, а
может быть  даже прочтет его вслух, поэтому  нужно  быть на высоте. Но я  не
ограничился   одной  вежливостью  и  назначил  точный  срок:  в  понедельник
одиннадцатого декабря я приду и заберу свою пилу.
     Я  подумал:  ну  вот,   срок  поставлен   твердо;  если  в  назначенный
понедельник пилы там не окажется, я должен буду что-то предпринять.
     Я сам снес письмо на почту и заклеил конверт марками...
     Смятение не покидало  меня, ведь я  получил такое  чудесное письмо, оно
прислано на мое имя и хранится у меня на груди. "Не  пишите". Что  ж, зато я
могу пойти туда. И не зря она поставила многоточие...
     А если  одно слово подчеркнуто, это  вовсе не значит, что она сердится:
возможно,  это сделано  просто для  того, чтобы усилить впечатление? Женщины
так любят подчеркивать слова и  так часто ставят многоточие. Но ведь на  нее
это совсем не похоже!
     Через  несколько  дней  я  закончу работу у ленсмана.  Все  идет как по
маслу, я рассчитал правильно, и  одиннадцатого числа буду в Эвребе!  Мешкать
незачем. Если капитан действительно  позарился на мою пилу, надо действовать
сразу.  С какой  стати  я позволю  этому человеку украсть  миллион,  который
достался мне с  таким трудом? Разве  я не работал  в поте лица? Теперь я уже
жалел, что  написал Фалькенбергу такое вежливое письмо,  надо  было проявить
твердость, а то он,  чего доброго,  думает,  что  я  тряпка. Возьмет  еще да
засвидетельствует,  что вовсе не  я изобрел пилу.  Эге, дружище Фалькенберг,
этого только не хватает! Смотри, погубишь свою бессмертную душу;  ну, а если
это  тебя не пугает,  учти, что я притяну тебя к ответу за лжесвидетельство,
ведь ленсман - мой друг и благодетель. Знаешь, чем это пахнет?
     - Ну конечно, вам надо туда пойти,-  сказал  ленсман, когда  я  все ему
рассказал.- А потом  возвращайтесь с  пилой ко мне. Надо быть твердым, шутка
ли, ведь речь идет о целом состоянии.
     Но  с  утренней  почтой  пришла  новость, которая разом  все  изменила:
капитан  Фалькенберг написал  в газету, что  произошло недоразумение  и пилу
изобрел  вовсе  не  он. Это изобретение  принадлежит человеку,  который одно
время работал у него. Но  о самой  пиле он ничего определенного  сообщить не
может. Под заметкой стояла подпись: капитан Фалькенберг.
     - Во всяком случае, капитан ни в чем не повинен.
     -- М-да. А хотите вы знать мое мнение?
     Мы помолчали. Ленсман всегда остается ленсманом, он, конечно,  во  всем
выискивает мошенничество.
     - Сомнительно, чтобы капитан был ни в чем не повинен, - заявил он.
     - Разве?
     - Видел я таких людей. Теперь-то  он на попятный. Прочел ваше письмо  и
испугался. Ха-ха-ха!
     Пришлось  мне  сознаться, что  я вовсе не  посылал письма  капитану,  а
просто написал  несколько слов одному его работнику, но и  это письмо еще не
могло дойти, потому что было отправлено только накануне.
     Тогда ленсман умолк и уже не выискивал во всем мошенничества. Напротив,
теперь он стал сомневаться в ценности моего изобретения.
     -  Очень  может быть, что вся эта штука никуда не годится, - сказал он.
Но  тут  же добавил снисходитедьно: -  То есть  я хотел  сказать,  что  там,
наверно,  многое еще  нужно  доделать и усовершенствовать. Взять, к примеру,
хоть  военные  суда  и   аэропланы  -  их  ведь  тоже  постоянно  приходится
совершенствовать... Так вы твердо решили идти?
     Ленсман  уже  не предлагал  мне вернуться с пилой; зато  он написал мне
прекрасную  рекомендацию.  Он  с удовольствием  оставил  бы  меня у  себя, -
говорилось там, но работу пришлось прервать ввиду того, что дела потребовали
моего присутствия в другом месте...
     Наутро  я собираюсь в путь и  вдруг вижу,  что  у ворот меня дожидается
худенькая  девушка.  Это  Ольга. Бедное  дитя,  ей, верно, пришлось встать в
полночь, чтобы  поспеть  сюда  в такую рань. Она  стоит в своей синей юбке и
широкой кофте.
     -- Ольга? Куда это ты?
     Оказывается, она пришла ко мне.
     -- Но как же ты узнала, что я здесь?
     Ей люди сказали. Правда ли, что она может считать швейную машину своей?
Смеет ли она думать...
     -  Да, можешь считать ее своей, ведь я взял в обмен  картину. Хорошо ли
машина шьет?
     - Еще бы, очень хорошо.
     Разговор наш был недолгим, я хотел, чтобы она поскорей ушла, потому что
ленсман мог увидеть ее и стал бы допытываться, в чем дело.
     - Ступай-ка домой, девочка. Путь не близкий.
     Ольга протягивает мне свою маленькую ручку,  которая совсем  теряется в
моей,  и не  отнимает,  пока  я сам не  отпускаю ее.  Она благодарит меня  и
уходит, счастливая. При этом она все так же смешно косолапит.

     Скоро я буду у цели.
     В  воскресенье  я заночевал у одного  арендатора неподалеку  от Эвребе,
чтобы прийти к капитану в понедельник с самого утра. В девять часов  все уже
встанут, и, быть может, мне посчастливится увидеть ту, о которой я мечтал!
     Нервы  мои напряжены  до  крайности, и  все представляется мне в  самом
мрачном свете: хотя в моем письме Фалькенбергу не  было  ни  единого резкого
слова, капитан все же мог оскорбиться, потому что я назначил срок, дернул же
меня черт сделать такую глупость. Господи, и зачем вообще было писать!
     С каждым  шагом я  все  больше  втягиваю голову  в  плечи,  все сильней
съеживаюсь,  хоть и не знаю  за собой никакой вины. Я сворачиваю  с дороги и
делаю  крюк,  чтобы выйти к флигелю и первым делом повидать Фалькенберга. Он
моет коляску. Мы с ним здороваемся по-дружески, словно между нами  ничего  и
не произошло.
     - Куда это ты собираешься?
     - Да никуда, я только вернулся вчера вечером. Ездил на станцию.
     - И кого ты туда возил?
     - Хозяйку.
     - Хозяйку?
     -- Ну да, хозяйку.
     Пауза.
     - Вон что. И куда же она уехала?
     - В город, погостить.
     Пауза.
     - Тут к нам приходил  какой-то человек, он пропечатал в газете про твою
пилу,- говорит Фалькенберг.
     - А капитан тоже уехал?
     -  Нет,  капитан  дома.  Знаешь,  когда   получилось  твое  письмо,  он
поморщился.
     Я зазываю Фалькенберга на наш чердак и преподношу ему две бутылки вина,
которые достаю из мешка. Эти бутылки я носил с собой в такую даль,  старался
их не разбить, и вот теперь они пригодились. У Фалькенберга сразу развязался
язык.
     - Почему капитан поморщился? Ты дал ему прочесть письмо?
     -  Вот  как  все  получилось, -  говорит Фалькенберг.-  Когда я  принес
письма,  хозяйка была на  кухне.  "Что  это за конверт,  на котором  столько
марок?" - спрашивает она. Ну, я вскрыл письмо и говорю, что оно от тебя и ты
придешь одиннадцатого.
     - А она что?
     - Да ничего. "Стало быть, одиннадцатого  он будет здесь?" - спрашивает.
"Да, говорю, будет".
     

-

 А через два дня тебе было велено отвезти ее на станцию?
     - Вот именно, через два дня. Я ведь как рассудил: ежели хозяйка знает о
письме,  то  и капитану  тоже надо знать. И  как ты  думаешь, что он сказал,
когда я принес ему письмо?
     Я  промолчал,  поглощенный своими мыслями. Тут что-то не так. Уж  не от
меня  ли  она  убежала?  Но  нет,  видно,  я  не в своем уме, станет супруга
капитана  из Эвребе  бегать  от какого-то работника! Однако  вся эта история
казалась мне странной. Ведь я надеялся, что хоть она и запретила мне писать,
я смогу с ней поговорить.
     Фалькенберг был огорчен.
     - Наверно, зря я показал капитану письмо без твоего ведома. Наверно, не
надо было так делать?
     - Нет, это не важно. Но что же он сказал?
     -  Ты, говорит, непременно присматривай за  пилой,- а сам поморщился. -
Не то, говорит, чего доброго, кто-нибудь ее утащит.
     - Выходит, он на меня сердится?
     -  Нет, этого  я  не  скажу.  С  тех пор я от него ни  слова об этом не
слыхал.
     Но  мне  нет  дела  до  капитана. Дождавшись,  когда Фалькенберг совсем
захмелел, я спрашиваю, не знает  ли он городского адреса хозяйки. Нет, он не
знает,  но  можно  спросить  у Эммы. Мы  позвали  Эмму,  угостили ее  вином,
поболтали немного о пустяках, а потом исподволь приступили к делу. Нет, Эмма
адреса не знает. Но хозяйка  поехала делать покупки к рождеству не одна, а с
фрекен Элисабет,  пасторской  дочкой,  и ее родители,  конечно, знают адрес.
Впрочем, зачем это мне?
     - Да я тут купил по случаю старинную брошь и хотел уступить ее госпоже.
     - Покажи-ка.
     К счастью, у меня действительно была  старинная и очень красивая брошь,
я купил ее у одной служанки в Херсете и теперь показал Эмме.
     - Не возьмет ее госпожа,  - сказала Эмма, - даже мне и  то она даром не
нужна.
     - Ну  уж  если  и  ты, Эмма, против  меня, тогда, конечно, -  говорю я,
принуждая себя шутить.
     Эмма  уходит.  А я снова подступаю с расспросами к Фалькенбергу. У него
редкостный нюх, порой он неплохо разбирается в людях.
     А что, госпожа, просила его петь в последнее время?
     Нет. Теперь  Фалькенберг жалеет, что нанялся сюда  в работники, столько
здесь слез и горя.
     -  Слез  и  горя?  Да  разве капитан  и  его  жена не  в  самых  добрых
отношениях?
     - Какие там, к черту, добрые  отношения! У них все по-прежнему. Прошлую
субботу она целый день плакала.
     -   Подумать  только,  какая  неожиданность,  ведь   так  дружно  жили,
наглядеться друг на друга не  могли,- говорю я с  притворным простодушием  и
жду, что он на это скажет.
     - Черт ихней жизни рад,- отвечает Фалькенберг на вальдреский манер.- Ты
вот ушел, а она с той самой поры вконец извелась.
     Я  просидел у  чердачного  окна часа два,  не  спуская  глаз  с крыльца
господского дома, но капитан не показывался. Почему он прячется?  Дожидаться
было  бессмысленно, и я решил уйти, не объяснившись с ним. А ведь оправдание
у меня было,  я мог бы  ему  сказать, не  покривив душой, что  после  первой
статьи в газете слишком много возомнил о себе. Но теперь мне оставалось лишь
упаковать пилу, обернув ее, сколько возможно мешком, и уйти отсюда.
     Эмма была на кухне и тайком покормила меня на дорогу.
     Дорога предстояла дальняя, - первым делом надо было зайти в  пасторскую
усадьбу, сделав небольшой крюк, а уж потом идти на станцию. Выпал снег, идти
было трудно, а мешкать  я не  мог, приходилось наверстывать время:  они ведь
поехали в город ненадолго, за  рождественскими покупками, и далеко опередили
меня.
     На исходе следующего дня я добрался до пасторской усадьбы. Поразмыслив,
я рассудил, что лучше всего поговорить с самой хозяйкой.
     - Вот зашел к вам по дороге в город, - сказал я ей. - Приходится тащить
с собой пилу, так нельзя ли пока оставить здесь хоть деревянный каркас, сами
видите, какая это тяжесть.
     - Стало быть, ты собрался  в город?  -  переспросила она.- Но почему бы
тебе в таком случае не переночевать у нас?
     - Нет, спасибо. Завтра к утру мне непременно надо в город.
     Она поразмыслила и говорит:
     - Элисабет сейчас в городе. Она забыла кое-что  взять, может, захватишь
для нее небольшой пакетик? "Вот и адрес!" - подумал я.
     - Но посылку нужно еще приготовить.
     - А вдруг я не застану фрекен Элисабет?
     - Нет, они с фру Фалькенберг пробудут там до конца недели.
     Как я обрадовался,  как счастлив был услышать это.  Теперь я знал,  что
получу адрес и приеду вовремя.
     А она поглядела на меня искоса и говорит:
     -  Так  ты  побудешь у  нас до  утра?  Право,  раньше мне никак  нельзя
успеть...
     Меня  поместили  в доме, потому что уже  стояли холода  и  ночевать  на
сеновале  было невозможно. А ночью, когда  все в доме заснули, она пришла ко
мне с пакетиком и сказала:
     -- Прости, что я в такое время... Но ведь ты уйдешь спозаранку, когда я
буду еще спать.

     И вот я снова среди городской суеты, и толчеи, и газет, и многолюдства,
но  прошли долгие месяцы, и я уже  не  испытываю перед этим отвращения.  Все
утро  я брожу  по городу, потом покупаю  себе  новое платье и  отправляюсь к
фрекен Элисабет. Она живет у родственников.
     Но посчастливится ли мне увидеть ту, другую? Я волнуюсь, как мальчишка.
Перчатки мешают  мне, и  я стягиваю их; но, уже  поднимаясь  по лестнице,  я
замечаю, что при городском платье мои огрубевшие руки выглядят неприлично, и
снова поспешно надеваю перчатки. Нажимаю кнопку звонка.
     -- Вам фрекен Элисабет? Сию минуту.
     Фрекен выходит.
     - Добрый день. Вы спрашивали меня... Ах, боже мой, кого я вижу!
     - Я привез посылку от вашей матушки. Вот, прошу вас.
     Она надрывает обертку и заглядывает в пакет.
     - Нет,  мама  просто неподражаема! Театральный  бинокль! Да ведь мы уже
были в театре... А вас я сразу и не узнала.
     - Разве? Ведь мы виделись не так давно.
     - Разумеется, и все  же... Но вам, наверное, не терпится узнать о некой
особе? Ха-ха-ха!
     - Да,- ответил я.
     - Она  живет  не  здесь.  Я остановилась  у  родственников.  А  она - в
"Виктории".
     - Что ж

,

 мне ведь нужно было только передать вам посылку,- говорю я, не
без труда скрывая разочарование.
     - Подождите, у меня дела в городе, пойдемте вместе.
     Фрекен Элисабет надевает пальто,  кричит кому-то в дверь "до свидания!"
и выходит  вместе со  мной.  Мы берем  извозчика и едем в какое-то  скромное
кафе.  Фрекен  Элисабет  говорит, что любит  бывать  в кафе. Но здесь ужасно
скучно.
     - В таком случае, не поехать ли куда-нибудь еще?
     - Да. Поедемте в "Гранд".
     Я боюсь, что мне там  будет  неловко, я отвык  от всего  этого,  а ведь
придется  раскланиваться  со  знакомыми.  Но  фрекен  непременно  хочется  в
"Гранд". Она в городе  всего несколько дней, но уже приноровилась  к здешней
жизни и ничуть не робеет. Прежде она мне больше нравилась.
     Мы снова берем извозчика и едем в "Гранд". Уже вечер. Фрекен садится за
ярко освещенный столик и вся сияет от удовольствия. Подают вино.
     - Какой вы нарядный,- говорит она и смеется.
     - Не мог же я прийти сюда в рабочей блузе.
     - Нет,  разумеется. Но,  откровенно  говоря,  блуза... Сказать  вам мое
мнение?
     - Сделайте милость.
     - Блуза вам больше к лицу.
     - В таком случае ну его к дьяволу, это городское платье!
     Я сижу как  на иголках, не слушая ее болтовни,  и на уме у меня  совсем
другое.
     - А вы надолго в город? - спрашиваю я.
     - Мы уже сделали все покупки и уедем вместе с Ловисой. К сожалению, это
будет  скоро.-  Она  опечалилась, но  тотчас снова повеселела и  спросила со
смехом.- А скажите, правда у нас на хуторе было хорошо?
     - Да. Просто чудесно.
     - Значит, вы вскорости вернетесь к нам? Ха-ха-ха!
     Конечно, она надо мной подшучивала. Ей хотелось показать, что она видит
меня насквозь и от нее не укрылось, как неудачно я сыграл свою роль.  Глупый
ребенок, она не знает, что я мог бы поучить иного мастера и справиться почти
со  всяким делом.  Только вот  в  главном  деле  своей жизни я никак не могу
достичь предела мечтаний.
     -  А не попросить ли мне папу вывесить весной на столбе объявление, что
вы прекрасный водопроводчик и предлагаете свои услуги?
     Она заливается смехом и щурит глаза.
     Я еле сдерживаюсь, как ни беззлобны ее шутки,  меня они задевают. Чтобы
немного успокоиться, я обвожу кафе взглядом, кое-кто  приподнимает шляпу,  я
раскланиваюсь в ответ, но мысли мои далеко отсюда. Красивая девушка, сидящая
за моим столиком, привлекает общее внимание.
     - Неужели у вас столько знакомых, что вы все время раскланиваетесь?
     - Да, кое-кого я знаю... А скажите, вы хорошо провели здесь время?
     - Чудо как  хорошо. У меня здесь два кузена,  они  познакомили  меня со
своими друзьями.
     - А бедняга Эрик скучает сейчас в глуши! - шучу я.
     - Ах, оставьте  меня со своим  Эриком. Понимаете, тут есть один человек
по фамилии Бевер. Только мы с ним сейчас в ссоре.
     - Ничего, помиритесь.
     -  Вы полагаете?  Hет, это довольно серьезно.  Скажу вам  по секрету, у
меня есть надежда, что он придет сюда.
     - В таком случае он увидит вас со мной.
     - Мы для того сюда и приехали, чтобы он приревновал меня к вам.
     - Что ж, постараемся.
     - Да, но все-таки... все-таки не мешало бы вам быть помоложе. То есть я
хотела сказать...
     Я принужденно улыбаюсь.
     -  Ну,  это ничего.  Вы напрасно  презираете нас, стариков,  мы прожили
долгую жизнь и не ударим  лицом  в грязь. Позвольте-ка, я пересяду  на диван
поближе к вам, тогда моя плешь не бросится ему сразу в глаза.
     Да,  нелегко  переступить  порог  старости  красиво  и с  достоинством.
Человек  становится сам не свой, кривляется, паясничает, не хочет отстать от
молодых, завидует им.
     -  Фрекен Элисабет,-  говорю  я  с горячей  мольбой,-  не могли  бы  вы
позвонить фру Фалькенберг и попросить ее приехать?
     Она задумывается.
     - Отчего  ж, это можно,- говорит она сочувственно. Мы идем  к телефону,
она вызывает гостиницу "Виктория" и просит позвать фру Фалькенберг.
     - Это ты, Ловиса? Если б ты только знала,  кто стоит рядом со мной!  Ты
не могла бы приехать? Вот и  прекрасно. Мы в "Гранде".  Нет, этого я тебе не
скажу. Ну  конечно, мужчина, он  теперь стал благородным господином,  но  ни
слова  больше.  Так  ты  приедешь?  Как,  уже  передумала?  Нужно  навестить
родственников? Что  ж, как знаешь. Да,  он здесь, подле меня. С чего  это ты
так заторопилась? Ну, в таком случае до свидания.
     Фрекен Элисабет вешает трубку и говорит коротко:
     - Ее ждут у родственников.
     Мы возвращаемся  к столику. Нам подают  еще  вина;  я стараюсь казаться
веселым и предлагаю выпить шампанского.
     -- С удовольствием,- отвечает фрекен.
     Когда мы усаживаемся, она говорит:
     - А вот и Бевер. Как хорошо, что мы потребовали шампанского.
     Я  могу думать лишь об  одном, но нужно  показать, на  что я  способен,
приходится ухаживать за фрекен, хотя мне это ни к чему, я говорю одно, а  на
уме у меня другое. Как бы не сказать чего невпопад. У меня из головы не идет
этот  телефонный  разговор: она,  конечно, догадалась,  что  это я  хочу  ее
видеть, но  в чем же  я провинился?  Почему  мне  так решительно отказали от
места в  Эвребе и взяли  Фалькенберга? Капитан с женой не очень-то ладят, но
когда он понял, что меня следует опасаться,  то решил уберечь жену от  столь
смехотворного грехопадения. Вот она и приехала сюда, ей стыдно теперь, что я
жил  у них,  возил ее к пастору и она дважды  обедала со мной по дороге.  Ей
стыдно, что я уже немолод...
     - Нет, так у нас ничего не выйдет,- говорит фрекен Элисабет.
     И я снова принимаюсь усердно болтать всякий вздор, а она слушает меня и
смеется.  Я много пью,  отпускаю дерзкие  шутки,  и она,  кажется,  начинает
верить, что я всерьез за ней ухаживаю. Она все чаще поглядывает на меня.
     - А я вам и в самом деле немножко нравлюсь?
     - Бога ради, поймите... Я же не вам это говорю, а фру Фалькенберг.
     -  Тс!  -  останавливает меня  фрекен.-  Конечно,  я знаю,  что  вы это
говорите ей, но не подавайте вида... Кажется, он уже ревнует. Попробуем еще,
притворимся, будто мы совершенно поглощены друг другом.
     Значит,  она  вовсе  не  поверила,  что я  всерьез за ней  ухаживаю. Ну
конечно, какой из меня соблазнитель, я слишком стар для этого.
     - Но ведь  с  фру Фалькенберг у вас ничего  не  выйдет,-  говорит она.-
Напрасны все ваши надежды.
     - Да, у меня с ней ничего не выйдет. И с вами тоже.
     - Это вы опять ей говорите?
     -- Нет, это я вам.
     Пауза.
     - А знаете ли  вы, что я была в вас влюблена? Да, да,  в ту пору, когда
вы жили у нас.
     - Это презабавно,- говорю я и пододвигаюсь к ней поближе.- Ну, держись,
Бевер!
     -  Поверите  ли, я ходила  но вечерам на  кладбище, потому  что  искала
встречи с вами. По вы были так глупы и ничего не поняли.
     - Это вы, конечно, говорите Беверу,- замечаю я.
     - Нет, поверьте, я серьезно. А один раз я пришла к вам в поле. К вам, а
вовсе не к вашему Эрику.
     - Неужели ко мне? - говорю я и делаю вид, будто мне стало грустно.
     - Вам это, наверное, кажется странным. Но поймите, ведь  и нам, в нашей
глуши, надо в кого-нибудь влюбляться.
     - И фру Фалькенберг тоже так полагает?
     - Фру Фалькенберг... Нет, она говорит, что никогда не влюбится, а будет
только  играть  на рояле, и все такое.  Но  я говорю о себе. Знаете,  что  я
однажды сделала? Право, стоит ли и говорить? Хотите, скажу?
     - Да, любопытно будет послушать.
     - Конечно, по сравнению с вами я совсем девчонка, и это все пустое;  но
вы тогда ночевали у нас на чердаке, я прокралась туда потихоньку и застелила
вашу постель.
     - Так это были вы! - Я удивлен от души и забываю свою роль.
     - Поглядели бы вы, как я туда кралась, ха-ха-ха!
     Но  бедняжка  еще не  научилась притворяться,  после  этого  маленького
признания она краснеет и принужденно смеется, стараясь скрыть смущение.
     Я спешу прийти ей на помощь.
     - Ну что  ж,  у  вас  добрая душа.  Ведь  фру Фалькенберг на  такое  не
способна.
     - Конечно, нет, но она же старше. А вы-то, верно, думали, что мы  с ней
ровесницы!
     - Стало быть, фру Фалькенберг говорит, что никогда не влюбится?
     -  Да. А впрочем, не знаю. Она ведь замужем, и  у нас  об этом  речи не
было.  Поговорите  лучше со мной... Помните, как мы с вами ходили в лавку? Я
нарочно шла все тише и тише, хотела, чтоб вы меня догнали.
     - Вы были очень добры ко мне. И теперь моя очередь.
     Я  встаю, иду к  Беверу  и приглашаю его выпить с  нами, стаканчик.  Мы
подходим  к нашему столику; при  этом фрекен  Элисабет  краснеет до ушей.  Я
завожу  легкий разговор,  а  когда вижу,  что  молодые  люди  увлеклись друг
другом, вспоминаю про одно неотложное  дело,- к  сожалению, друзья  мои, мне
придется вас оставить, право, это необходимо. Поверьте, фрекен, я совершенно
очарован вами, но  ведь все равно у меня ничего  не выйдет.  А  впрочем, как
знать...

     Кривыми улицами  я  спускаюсь к  ратуше,  останавливаюсь  у извозчичьей
биржи  и гляжу  на подъезд "Виктории".  Может быть, она и вправду  сегодня у
родственников... Я захожу в гостиницу и справляюсь у портье.
     - Фру Фалькенберг у себя. Номер двенадцатый, второй этаж.
     - Значит, она не ушла?
     - Нет.
     - А когда она уезжает?
     - На этот счет она ничего не говорила.
     Я снова  выхожу на улицу, извозчики откидывают кожаные  полости, каждый
зазывает меня к себе. Я выбираю пролетку и сажусь.
     - Куда прикажете?
     - Постоим пока здесь. Я беру вас на время.
     Извозчики перешептываются, судачат меж  собой: этот  человек  следит за
гостиницей, там, наверное, его жена с заезжим торговцем.
     Да, я  слежу  за  гостиницей. Кое-где в номерах горит  свет,  и  у меня
мелькает мысль, что она, быть может. стоит у окна и видит меня.
     - Подождите здесь,- говорю я извозчику и снова вхожу в гостиницу.
     -- Где номер двенадцатый?
     -- Во втором этаже.
     -- А окна выходят к ратуше?
     - Да.
     -  Значит, я не  ошибся, это моя сестра  махнула мне рукой,- солгал я и
проскользнул мимо портье.
     Я  поднимаюсь  по лестнице  и,  отыскав  нужную  дверь,  тотчас  стучу,
чувствуя, что готов уже повернуть обратно. Ответа нет. Я стучу снова.
     - Кто там, горничная? - спрашивают из-за двери.
     Мне  нельзя ответить  "да",  ведь  мой голос сразу меня  выдаст. Пробую
дверную ручку: заперто. Наверное, она давно опасается моего прихода, а может
быть, даже видела меня из окна.
     - Нет, это не горничная,- говорю я и сам слышу, как дрожит мой голос.
     Я  долго  стою, прислушиваясь; изнутри  доносится  шорох, но  дверь  не
отпирают. А  потом внизу, у  портье, раздаются два резких звонка. "Это она,-
думаю  я.- Наверное, испугалась и зовет горничную". Чтобы ее не  подвести, я
отхожу от двери, а когда приходит  горничная, быстро  спускаюсь по лестнице.
Мне слышно, как горничная отвечает: "Да, это я". Дверь отворяется.
     "Нет,- слышу я снова голос  горничной,-  просто тут сейчас был какой-то
господин, он спустился вниз".
     Я хотел  было снять комнату  в  гостинице, но раздумал: она  ведь не из
тех, кто станет встречаться в номерах с заезжим  человеком. У двери я говорю
портье, что сестра моя, должно быть, уже легла.
     Я выхожу и снова усаживаюсь в пролетку. Час проходит за часом, извозчик
спрашивает, не  замерз  ли я.  Да,  немножко. Я кого-нибудь  жду?  Да...  Он
снимает с  козел одеяло и  протягивает  мне, а я, чтобы не остаться в долгу,
даю ему на водку.
     Время идет. Час проходит за часом. Извозчики уже, не стесняясь, толкуют
между собой, что этак и лошадь замерзнет.
     Нет, дольше ждать нет смысла. Я расплачиваюсь с извозчиком, иду домой и
сажусь сочинять письмо.
     "Вы запретили писать вам,  но нельзя ли мне увидеть вас хоть на  миг? Я
справлюсь насчет ответа в гостинице завтра в пять часов".
     Не слишком ли поздний час я назначил? Но ведь я взволнован, лицо у меня
перекошено, и среди бела дня я выглядел бы просто ужасно.
     Я сам отнес письмо в "Викторию" и вернулся к себе.
     Как  долго тянется  ночь,  как  мучительно  медленно ползут  часы!  Мне
необходимо выспаться, отдохнуть, собраться с силами, а я не могу. Встаю я на
рассвете. Долго брожу по улицам, потом возвращаюсь домой, ложусь и засыпаю.
     Проходят часы.  Я просыпаюсь и, едва придя  в  себя, спешу к  телефону.
Звоню в гостиницу, спрашиваю, не уехала ли фру Фалькенберг.
     - Нет, не уехала.
     Слава  богу, она  не намерена бежать от меня, ведь письмо  ей, конечно,
передали уже давно. Просто-напросто вчера я пришел в неудачное время.
     Поев, я снова лег,  а когда проснулся, было уже за полдень,  и  я снова
бросился к телефону.
     - Нет, фру Фалькенберг не уехала. Но  вещи ее  уже  уложены. А сама она
куда-то отлучилась.
     Я наспех одеваюсь, бегу к ратуше и стою там, не спуская глаз с подъезда
гостиницы. За полчаса входит и выходит немало  людей,  но ее все нет. Вот уж
наконец пять часов, и я подхожу к портье.
     - Фру Фалькенберг уехала.
     - Как уехала?
     -  Это вы  звонили?  Она  пришла  через минуту после  звонка  и забрала
чемоданы. А вам велела передать письмо.
     Я беру письмо и, не распечатывая его, спрашиваю, когда отходит поезд.
     - Поезд ушел в пять без четверти,- отвечает портье и смотрит на часы.
     Стрелки показывают ровно пять.
     Дожидаясь на улице, я потерял драгоценные полчаса.
     Понурив голову,  я сажусь на ступеньку  лестницы. Портье  не отходит от
меня. Он отлично понимает, что эта дама мне вовсе не сестра.
     - Я  сказал фру, что ей звонил какой-то господин. А она ответила, что у
нее нет времени, и попросила передать вам письмо.
     - Она уехала одна или вместе с другой дамой?
     - Одна.
     Я встаю и иду к дверям. На улице я вскрываю, конверт и читаю:
     "Вы 

не должны

 более меня преследовать..."
     Я равнодушно кладу письмо в карман. В душе моей нет удивления, ведь все
это для меня не ново. Женщина всегда остается женщиной, вот она под влиянием
минутного порыва написала несколько слов, два из них подчеркнула и поставила
многоточие...
     У меня остается еще последняя надежда,  и я иду  на квартиру  к  фрекен
Элисабет; нажимаю кнопку звонка.  Я стою, прислушиваясь, у двери, но мне нет
ответа, как в пустыне, печальной и дикой.
     Фрекен Элисабет уехала час назад.
     Сначала я пил  вино, потом виски. Я выпил  целое море виски. Три недели
подряд я пьянствовал и топил свою тоску  в бесчувствии.  И среди бесчувствия
мне вздумалось послать  в один  бедный домик  зеркало в  красивой  золоченой
раме. Там живет  девушка по  имени Ольга,  такая ласковая  и крошечная,  как
птенчик.
     Да, видно, нервы мои все еще не в порядке.
     А в комнате у меня лежит пила. Собрать я ее  не могу,  потому что почти
весь деревянный каркас остался у пастора. Но теперь  я равнодушен  к  своему
изобретению и нисколько им не дорожу. Милостивые государи неврастеники, мы с
вами прескверные люди и, пожалуй, бываем похуже зверей.
     Но в один прекрасный день мне опротивеет эта нелепая жизнь,  и я  снова
отправлюсь на какой-нибудь остров.
Last-modified: Fri, 26 Apr 2002 19:50:23 GMT INPROZ/GAMSUN/star.txt



Реклама: